Тогда такие чтения не имели для меня никакого значения. Меня развлекало само начертание знаков-букв, ведь мне почти нечем было заняться. Но не могу не признать, что всегда старалась запомнить побольше слов, чтобы выяснить их значение у моей учительницы. Ясно лишь то, что фразы из этой книжки навсегда запечатлелись в моем сознании, хотя долгое время об этом никто не подозревал. И я – меньше всех.
Когда мисс Салливан вернулась в Брустер, я не беседовала с ней о «Морозных феях», потому что она сразу начала читать мне «Маленького лорда Фаунтлероя», который вытеснил из моей головы все прочее. Однако факт остается фактом, однажды мне читали книгу мисс Кэнби. И, хотя прошло много времени и я о ней даже не вспомнила, эта история напомнила о себе так естественно, что я не заподозрила подвоха.
В то время я получила много писем с выражением сочувствия. Все мои самые дорогие друзья остались моими друзьями до сих пор, за исключением одного.
Даже сама мисс Кэнби написала мне: «Когда-нибудь, Хелен, ты сочинишь замечательную сказку, которая станет помощью и утешением для многих». Увы, но этому доброму пророчеству не суждено было сбыться. Я больше никогда не писала ради наслаждения. Более того, я стала переживать: а вдруг то, что я написала, не мои слова? Даже когда я писала письма, например к матушке, меня охватывал внезапный ужас, и я вновь и вновь перечитывала написанное, чтобы убедиться в том, что не вычитала все это в книжке. Если бы не постоянная поддержка мисс Салливан, думаю, я вообще прекратила бы писать.
Во многих моих ранних письмах и первых пробах сочинительства прослеживается попытка использовать понравившиеся мне чужие мысли и затем выдавать их за свои. В эссе о старых городах Италии и Греции я заимствовала красочные описания отовсюду. Я знала, что мистер Ананьос любит античность, знала и о его восхищении искусством Греции и Рима. Поэтому я собрала стихи и истории из разных прочитанных мною книг, чтобы порадовать его. Мистер Ананьос сказал о моем сочинении: «Мысли эти поэтичны по своей сути». Но я не понимаю, как мог он решить, что слепой и глухой одиннадцатилетний ребенок мог сам их придумать. Однако я не думаю, что мое эссе было совсем лишено интереса лишь потому, что я не сама придумала все эти описания. Это показало мне самой, что я могу выражать свое понимание красоты в ясной и живой манере.
Все мои ранние сочинения были для меня своего рода умственной гимнастикой. Впитывая и подражая, как все юные и неопытные, я училась облекать мысли в слова. Я вольно или невольно усваивала все, что мне нравилось в книжках. Как писал Стивенсон, молодой писатель инстинктивно копирует все, чем восхищается, и меняет предмет своего восхищения с поразительной гибкостью. Только после долгих лет практики сочинители учатся управлять полчищем слов, распирающих им голову.
Боюсь, что во мне этот процесс еще не закончился. Могу точно сказать, что я далеко не всегда могу отличить собственные мысли от прочитанных, потому что чтение стало сутью и тканью моего разума. Получается, почти все, что я пишу, – это лоскутное одеяло, состоящее из безумных узоров наподобие тех, что у меня получались, когда я училась шить. Я составляла их из обрывков и обрезков, среди которых попадались прелестные кусочки шелка и бархата, но преобладали клочки более грубой ткани, не столь приятные на ощупь. Так и мои сочинения состоят из моих неуклюжих заметок с вкраплениями зрелых суждений и ярких мыслей прочитанных мною авторов. Мне кажется, что главная трудность писательства заключается в том, чтобы изложить ясным языком ума наши запутанные чувства, незрелые мысли и сложные понятия. Ведь нами самими движут инстинкты. Пытаться их описать – все равно что складывать китайскую головоломку или шить лоскутное одеяло. У нас в голове есть картинка, которую мы хотим описать словами, но они не помещаются в заданные рамки, а если и помещаются, то не соответствуют общему узору. Однако мы продолжаем стараться, поскольку знаем, что другим это удалось, и мы не хотим проиграть.