Зато учительница литературы, маленькая да горбатенькая, относилась ко мне с редкой любовью и неизменно закрывала глаза на моё пренебрежение учебником. Радовалась ссылкам на Белинского, которым я в эту пору увлекался, радовалась моей декламации и свободному цитированию поэтов. И даже зачитывала мои сочинения классу.
Однажды, когда на открытом уроке присутствовал завуч школы, она вызвала меня к доске и попросила проанализировать драму Островского «Гроза». Драму эту я не читал, а посему имел о ней лишь очень смутное представление. И мне ничего иного не оставалось, как только импровизировать на тему, заданную самим названием пьесы, то есть говорить о некоем всё возрастающем от акта к акту психологическом напряжении между главными действующими лицами, которое в финале уже неотвратимым образом приводит к грозовому разряду – гибели Катерины…
Перед самым звонком завуч-литератор, представительный мужчина лет сорока, поднялся и сказал, что за всю свою школьную практику никогда не слышал от девятиклассников ничего похожего на мой ответ.
Впрочем, в эту пору моя поэтическая звезда уже стала восходить на гомельском небосклоне, и вся школа знала, что я пишу. Я даже издал единолично несколько номеров классной стенной газеты, заполняя её своими стихами, безудержным юмором и карикатурами на одноклассников.
Увы, в моих отношениях с товарищами сказалось моё тогдашнее зазнайство, на которое они реагировали даже слишком гуманно. Другие бы меня просто поколотили, а эти решили разобрать моё поведение на классном собрании.
И стоял я, но не у доски, а за партой. И спросили у меня, почему я ни с кем не дружу. И я ответил: мол, как дружить, если и поговорить тут не с кем, все, мол, дураки. Этак вот искренне сказал, опять-таки давая очевидный повод для мордобоя.
И опять очень вежливая реакция: попросил слова Лёва Школьников, самый высокий в классе, чуть ли не под два метра юноша и сказал, что он, к примеру, не считает меня умнее остальных. И тут совершенно неожиданно за меня вступился «Лёня», наш преподаватель физики, он же и классный руководитель, и произнёс нечто на первый взгляд противоречащее всем канонам педагогики:
– Глушаков и в самом деле выделяется своим развитием.
Думаю, что именно эта реплика и спасла меня от расправы, которой я едва ли избежал бы после собрания. Лишь авторитетное мнение учителя могло хотя бы отчасти примирить моих одноклассников с подобной заносчивостью.
А вёл я себя не на что не похоже. К примеру, мог потребовать к ответу учителя, который будто бы несправедливо поступил со мною, и даже «отвести» его к директору: дескать, пусть рассудит.
Редкостное нахальство!
Куда бы оно меня завело, не знаю. Но, по счастью, как раз в эту пору отцу как демобилизованному дали двухкомнатную квартиру в хрущёвке на «Фестивале», новом строящемся районе города. Пришлось поменять школу.
И как же я радовался этой чистенькой да светлой квартире, ещё пахнущей краской. После 12-метровки, сплошь заставленной мебелью, где я спал на сундуке, выглядела она совершенно роскошно. Все удобства – ванна, туалет! А главное – теперь у меня имелась своя отдельная комната! Переезд был намечен лишь на следующий после осмотра день, но я упросил родителей оставить меня в новой квартире на эту ночь. Оставили. Понимали мой восторг, и, полагаю, сами разделяли его.
В школе № 19 гонора у меня сразу поубавилось. Оно и понятно – новичок. Да и о сочинительстве своём я благоразумно помалкивал, ибо стихи в эту пору кропал чуть ли не в пароксизме некого болезненного самоутверждения. Причём помногу и очень быстро, едва ли успевая задуматься – о чём и зачем. Кроме стихотворного потока, у меня, как бы в смутном предощущении чего-то будущего, хлынули и пьесы, писавшиеся чуть ли не за день и которые теперь даже прочитать невозможно, настолько стремительным и корявым почерком нацарапаны.