Распластавшись на холодной сырой глине, Лойд силился сохранить последки сознания. Голодные колики лихо скрутили все тело, так что боли от недавних ран ему более не досаждали. Правду говорят: пред плотской немощью уступает всякая, хоть и бездонная душевная мука.
Истомленный собственной волей к жизни, лишенный всяких человеческих смыслов и притязаний, герой наш, минуя предсмертную агонию, смиренно чах. Та скромная задорная искорка его ненасытной души, что еще пару часов назад ухватилась за величайшую милость спасения, грозилась вот-вот покинуть тело, теперь безразличное к свободе. В пустой от мыслей голове блуждали видения – красочные, как иллюзии душевнобольного. Вот мать тянет руку к его юношескому лицу, усыпанному веснушками, и смеется, смеется… А вот она же, полулежа в кресле-качалке, укрытая пестрой шалью, надтреснутым болезнью голоском щебечет песню о нерожденных детях. Песню, услышанную ею в далеком детстве от матери и запечатлевшуюся в памяти как упрек всему мирскому несовершенству. И Лойд, в унисон видению, затянул:
Ждала-а младенца мать
Стели-ила колыбель
А за-а окном война-а
Сражала дух людей
Голубка ты моя
Дитя свое укро-ой
В утробе навсегда
От черствости земной
Пусть спит младенец твой
В убежище святом
И ты прими покой
Забывшись вечным сном
Горячие слезы заструились из уголков глаз по исхудавшим небритым щекам. Слезы – обезболивающее для человеческих душ. Они – кульминация слабосилия, и они же – живительная влага, выплескивающая тепло сердца на поверхность наших коченеющих тел. Здесь, во мраке неведения, обращаясь грезами к миру живых, Лойд обрел нечто большее, чем череда надежд и отчаяний. Он обрел свободу от томления духа, свободу от необходимости жить. Здесь, в гробнице окаменевших времен, он нашел покой и смирение. Та жизнь, которая, как ему казалось, была лишь пробой пера, так и не сложилась, пусть бы и в фельетон. Думал ли Лойд на рассвете своей жизни о том, какой конец ему уготован? Отнюдь: внутренний взор его обращен был к мраку настоящего. Прежде – к тоске по отцу, чуть погодя – к трауру по матери, засим – к хронической меланхолии по навсегда покинувшей его невесте, его Сели́н. Жизнь Лойда Шиперо, к великому облегчению его нынешнего, всегда была островом зыбучих песков, местом запланированных потерь. И если хоть на миг ему некогда удалось бы ступить на твердую почву того острова, то, возможно, он бы никогда не смог стать поистине свободным, как сейчас. «Нерожденному и не умирать», – пронеслось в голове.
Полуявь надломилась крепким толчком откуда-то сверху. Тело инстинктивно съежилось, и все мышцы словно обрели слух: «Вода!» Затаив дыхание от внезапного провидения, Лойд принялся рисовать в воображении события, от которых его отделяли хрупкие своды. То был не топот лошадиных копыт – то был прибой. Теперь же ритмичный звук нашел своего владельца, и у старика уже не оставалось сомнений, что тоннель пролегал под скалистым берегом, о который с размахом разбивались морские буруны. «Если так, – пораскинул он, – то искать естественный выход наружу должно куда выше. В противном случае здешние места попросту были бы затоплены». Между тем удары набирали силу, и подземелье уже становилось опасным укрытием. Лойд не осмелился искушать судьбу и доверяться наверняка не раз терпевшему стихийные покушения тоннелю. Подобрав верхнюю одежду и подпоясавшись покрепче – тело неумолимо теряло объемы, – он погарцевал вверх по подземным коридорам, на этот раз рассчитывая набрести на пробоину в скале над уровнем моря.
Вскоре ему улыбнулась удача: не пройдя и часа пути, Лойд учуял слабое дыхание соленого бриза, а еще спустя дюжину уверенных шагов по крутому подъему веки его обжег позабытый кроваво-красный солнечный свет.