чтоб длинный лес осин опустошить за сутки
и светом застеклить прогалы жалких крон?
Мы оставляем лес наедине с собою.
Под свод его войдут слепые мастера
сорочьи города перекрывать слюдою;
и разрастётся звук пилы и топора.
О, вечный перестук разъединённой крови!
В сухой игре судьбы присутствует игла;
безропотность потерь, сдвигающая брови;
неразличимость лиц за копотью стекла.
Ты будешь приходить. Но силы не достанет
ни развести костёр, ни обойти кусты.
Лишь тень моя мелькнёт, растает за листами.
Что поиски теперь? – досадны и пусты…
Решилась ли, – кому
шёлк отдавать и шёпот,
чьё пить тепло и чьи укоры покрывать,
в чьём имени ловить созвучные длинноты
и заносить пером в раскрытую тетрадь? —
Но в полусвете сна ответы дать не в силах
ни твой стоствольный лес в пыли сорочьих глин,
ни коростелей свист на гнёздах и могилах,
ни отзвук погремков с пустеющих равнин…
1981
На холме
***
В какие времена
из времени былого
ты уходить вольна
по мановенью слова?
Куда ты держишь путь,
глотая воздух влажный?
Не уходи, побудь!..
Но ты, решив однажды,
переступив порог,
судьбу переиначив,
вложила между строк
упрёки, неудачи
и узел собрала,
и позабыть решила
на краешке стола
тетрадь, иглу и шило,
и пачку телеграмм
под пылью, что под снегом,
и прочий сор и хлам
поспешного побега.
Часть 1
В те времена и ты,
похожая на рощу,
несла свои черты
уверенней и проще
и мне дарила год,
что яблоко разлуки,
протягивая – вот! —
слабеющие руки.
Возможно ли хранить
пригоршню обещаний,
сухой малины нить,
лукошко с овощами,
прикосновенье губ,
проникновенье звука,
горячий дым из труб,
холодный блеск излуки?
Очнёшься – свет в глаза
да слабый привкус крови,
да мёртвая лоза
в измятом изголовье,
округа горяча
и пылью пахнет донник,
а на моих плечах
лежат твои ладони…
Но взглянешь с высоты
на город кропотливый,
слагающий черты
предместий терпеливо, —
поймёшь, насколько мал,
невыразимо тесен
для жизни
капитал
твоих простывших песен.
Смотри, на той горе,
по самому карнизу
спускают в серебре
блистательную линзу!
Придвинься, я приму —
от выдоха до вдоха —
и боли, и вину
за мёртвую эпоху.
Часть 2
«Где качают пары формалинв
Твой бетонный параллелограмм…»
Н. Кононов
Последний лист упал
и растревожил звоном.
Пустырник, белотал,
орешник, белладонна…
И разразился год
сначала – гололёдом,
и посулил – вперёд —
утраты и невзгоды.
А снег запорошил
безлиственные груши
и домик, где прожил,
молчанья не нарушив.
Ополоумел снег
и застилает плотно
крыльцо, кольцо в стене,
нетающие окна.
Мой голос потонул
среди его буколик —
его нестройный гул
не потревожит боле
залатанных лесов
и блочных исполинов
с квадратами часов
в пареньях формалина,
твой низенький буфет
да узкий подоконник,
рассыпавшийся сонник,
забытый на софе…
Да, ты осталась там,
где на остывшей глине
твой параллелограмм
с углами в паутине.
Ты смотришь в глубь окна,
как будто в глубь оврага,
и ромбиком сукна
с пера снимаешь влагу.
Зачем ты так глядишь —
безрадостно и долго —
на переплёты крыш
и плачешь втихомолку?
Нам выпало – вдвоём —
идти без сожалений
сквозь тонкий окоём
веков, эпох, забвений,
нам предстоит с тобой
перенести немало —
полжизни вразнобой,
с казённым одеялом… —
Так вот исход всего!..
…А снег идёт над нами
нестройно и легко
больничными дворами.
Часть 3
Но в нашем ремесле,
пустом необычайно,
давно истаял след
искоренённой тайны.
Мы боле не поём
и в череде метелей
не слушаем вдвоём
расхожие рондели.
Я постарел, а ты
крепилась, что есть силы,
да всё одно черты,
мои черты – забыла.
Сошёл бумажный снег,
картонный лёд истаял,
запала возле век
морщинка золотая.
И снова даль светла,
затронутая дымом.
И рушится ветла
последним исполином.
1982
Последний поэт
«Чёрный лес, чересполосица…»
Чёрный лес, чересполосица,