– Может быть, не всё это так, но вы же, голубчик Иван Александрович, сказали, что думали.

Иван Александрович поглядел на него озадаченно, испытующе, помолчал и задумчиво, тихо сказал:

– Да, несомненно, я сказал ему то, что именно думал.

Он подхватил оживленно:

– Вот и прекрасно! Главное, что есть убеждение, а высказывать убеждение надо открыто, на то убеждение, не в подворотне шептать.

Он уже всем телом дрожал, будто иззяб, отворачивался, глядя в сторону, на клочок голубого покойного неба, на играющую, блестевшую под солнцем листву, вспыхивал вдруг, что это может быть понято как невнимание, как осуждение, быстро поворачивался к нему, но не мог глядеть на него, снова видел голубое покойное небо и улыбки листвы и торопливо, неловко рассказывал, не зная зачем, не веря, что тут именно может чем-то помочь:

– А это, это-то, апатия ваша, она непременно пройдет, как не пройти. Вы поверьте, я ведь на себе испытал, в молодости ох как она грызла меня, до отчаяния, до кромешной тоски. Отвращение к жизни и всякая чепуха. Судьба тогда помогла, совершенно новым сделался человеком. Это я вам о каторге говорю. Не поверите. Только что было со мной решено, так сейчас же муки и кончились, ещё даже на следствии, правду сказать. Ведь когда очутился я в крепости, думал, что тут мне конец, выдержать трех дней не смогу…

Он опять повернулся, увидел, как Иван Александрович, сгорбившись, не меняясь в лице, медленно, сверху вниз, зачеркивал концом трости чужое лицо с длинным носом и прядью волос. Словно подчиняясь ему, он сдерживал скачущий голос и опять разглядывал голубое покойное ровное небо и веселый трепет листвы, медленней, рассудительней продолжал:

– Так и думал, что не смогу, и вдруг совсем успокоился. Ведь я делал что там? Ведь я писал там «Маленького героя»! Разве есть там озлобление, муки? Нет, поверьте, снились там хорошие, тихие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше.

Ему припомнилось то действительно славное время, и в душе не стало ничего тяжелого, мрачного.

Нет, он не лгал.

Он воскликнул с искренним убеждением:

– Это было большое для меня счастье, каторга и Сибирь! Говорят про ужас, про озлобление, про законность какого-то озлобления говорят! Ужаснейший вздор! Я, может быть, только там и жил здоровой, счастливой жизнь, я там себя понял, понял Христа, понял русского человека, почувствовал, что сам тоже русский, из русского народа, один, как все, из него. Все мои самые лучшие мысли, идеи приходили мне тогда в голову. Теперь они ко мне возвращаются только, да и так отчетливо, ясно, как там. Вот если бы вас, голубчик Иван Александрович, на каторгу бы, в Сибирь!

Виски Ивана Александровича были напряжены, вздулись синими венами… По лицу ходили глубокие тени. Голос был слаб, но ироничен, спокоен и чист:

– Может, прикажете прикончить кого? Я и так после ваших старушек содрогаюсь от ужаса и страшусь за рассудок. И в Сибири я был. Тоже приходила мне мысль, я и поехал, как там говорят, пошел кругом света. От какой-то восточной бухточки, от Аяна, всю её через чёрт знает то, через Якутск (не приходилось бывать?) потом вниз, до Байкала, и верхом и ползком, да ещё с геморроем.

Будто не было ничего, а так, похмурилось, погремело и пронесло стороной. От души отлегло, он рассмеялся:

– И ведь уверен, что помогло!

Иван Александрович покосился и сердито сказал:

– Разумеется, помогло, «Фрегат Палладу», громадную книжищу, сорок с чем-то листов, намахал в одну зиму. Однако стар я теперь, слишком, я думаю, стар, чтобы снова скакать по Сибири.

Он весело, облегченно спросил:

– А поскакали бы?