как усталость возьмет. Я закрою глаза и увижу
лес и дым и пасущихся коз… Далеко-далеко
колокольня белеется. В сумерках стадо пригнали.
Я по улице Зорьку гоню, а вокруг хорошо:
расцветает сирень и уже посадили картошку,
окна настежь, и наши в Берлине, и мать молода,
и поет патефон, и какая-то женщина плачет,
и я осенью в школу пойду – хорошо-хорошо!..
…Ходят ходики… В сумерках ранних склонилась старуха.
Боже мой, как согнуло тебя, дорогая моя.
Где сиреневый вечер?
Где радость надежды?
Где козья погудка?
Скрип часов… Тишина… Тишина.
1969
* * * («…И мы где-то жили на этой земле…»)
…И мы где-то жили на этой земле.
Не здесь ли, где в птичьем овраге
росли волчьи ягоды и на стекле
звезда холодела во мраке?
Не там ли, где в сумерках, красный как язь,
гудком пароход надрывался,
и нефть отливала, и бакен, двоясь,
на черной волне колыхался?
А может быть, там, где меж тесных громад
под гнетом родным и постылым
мы дни изживали свои, где разлад
с собой был тошнее, чем с миром?
Кто знает? К чему ворошить этот прах!
Ведь то, что в сердца колотило,
быльем поросло на зеленых буграх
и волчьим вином забродило.
И ясно: на этой земле никогда
тебя, мой товарищ, не будет.
Лишь память, аукаясь как сирота,
предчувствия поздние будит…
1970
Воробьиная ночь
* * * («Зычный гудок, ветер в лицо, грохот колес нарастающий…»)
Что ми шумить что ми звенить давеча рано пред зорями.
«Слово о полку Игореве»
Зычный гудок, ветер в лицо, грохот колес нарастающий.
Вот и погас красный фонарь – юность, курящий вагон.
Вот и опять вздох тишины веет над ранью светающей,
и на пути с черных ветвей сыплется гомон ворон.
Родина! Свет тусклых полей, омут речной да излучина,
ржавчина крыш, дрожь проводов, рокот быков под мостом, –
кажется, всё, что улеглось, талой водой взбаламучено,
всплыло со дна и понеслось, чтоб отстояться потом.
Это весна всё подняла, всё потопила и вздыбила –
бестолочь дней, мелочь надежд – и показала тщету.
Что ж я стою, оторопев? Или нет лучшего выбора,
чем этот край, где от лугов илом несет за версту?
Гром ли гремит? Гроб ли несут? Грай ли висит над просторами?
Что ворожит над головой неугомонный галдеж?
Что мне шумит, что мне звенит издали рано пред зорями?
За семь веков не оглядеть! Как же за жизнь разберешь?
Но и в тщете благодарю, жизнь, за надежду угрюмую,
за неуспех и за пример зла не держать за душой.
Поезд ли жду или гляжу с насыпи – я уже думаю,
что и меня кто-нибудь ждет, где-то и я не чужой.
1970
* * * («Заколодило наши пути…»)
Заколодило наши пути.
Развело – и путей не узнаешь.
Жар еще не сошел, погоди!
Веет липой – а ты уезжаешь.
Сохнут губы, и пальцы как лед.
Что случилось? С какого недуга
так горячечно липа цветет
и глаза избегают друг друга?
Ни о чем я тебя не прошу,
уезжай – наша связь добровольна.
На вечерний перрон провожу,
уезжай, уезжай – мне не больно!
Всё равно! Что тянуть канитель,
если память копейки не стоит?
Застилай на дорогу постель,
и не стоит об этом, не стоит…
И когда отшатнувшийся свет
поплывет и закружатся тени,
– Я любил тебя! – выдохну вслед
и – ступени, колеса, колени.
И экспресс застучит второпях,
и стремглав за экспрессом летящим
горы шлака на черных путях
вдруг откроются в небе горящем.
Вот и всё. И обдаст колею.
И заклинит рычаг семафора.
Ничего. Я и это стерплю.
…И отпустит. Теперь уже скоро…
1970
* * * («…И пока гомонит воробьиная ночь…»)
…И пока гомонит воробьиная ночь,
я скажу тебе так: ни к чему эти счеты.
С нас довольно! Не воду ли в ступе толочь –
объясняться, когда целый мир на двоих?
Мы в расчете со всеми, и эти щедроты –