Когда хочешь поспеть везде, некогда примечать окружающее.

Я прибегал со школы и, звякнув калиткой, проскакивал на наше крыльцо рядом с окном кухни Пилютихи, в котором виднелся её профиль под чёрным наброшенным на голову платком и рука, грозящая глухой стене между её и нашей кухнями.

Дома я бросал папку со школьными учебниками и тетрадями в расселину между диваном и этажеркой под телевизором и возвращался на кухню – обедать с братом и сестрой, если они ещё не поели.

Мама и тётя Люда готовили для своих семей раздельно и баба Катя обедала с Ирочкой и Валериком за единственным кухонным столом придвинутым к стене, что отделяла нас от хаты Дузенко.

В дневное время по телевизору ничего не показывали, кроме заставки с кругом и кубиками: для настройки изображения с помощью мелких ручек на его задней стенке, ведь если круг неправильный, то лица дикторов окажутся сплюснутыми, или наоборот.

Поэтому до пяти часов телевизор не включали и обед проходил под неразборчивый бубнёж за стенкой у Пилютихи, порой переходивший в крик не разберёшь о чём.

Я уходил в Клуб и, возвращаясь, снова видел в окне Пилютиху, в подсветке от лампочки в какой-то из её дальних комнат; свет на кухне она не включала.

После возвращения с работы всех четырёх родителей, Пилютиха добавляла громкости.

Отец с досадой говорил:

– Вот ведь Геббельс, опять завела свою шарманку.

Один раз дядя Толик приставил к стене большую чайную чашку – послушать о чём она там халяву развернула.

Я тоже прижал ухо к донышку – бубнёж приблизился и раздавался уже не за стеной, а внутри белой чашки, но так и остался не разбери-пойми что.

Мама советовала не обращать внимания на полоумную старуху, а тётя Люда однажды пояснила – Пилютиха всех нас, через стену, проклинает и, обращаясь к той же стене, но с нашей стороны, раздельно выговорила:

– И вот это вот всё тебе же за пазуху.

Не знаю, была ли Пилютиха и впрямь полоумной – как-то ж ведь справлялась жить в одиночку.

Дочка её в конце войны покинула Конотоп безвозвратно, от греха подальше – чтобы случайно не придрались за её развесёлое житьё с офицерами квартировавшего в их хате штаба немецкой роты.

Сын, Григорий Пилюта, получил свои десять лет за какое-то убийство. Игнат Пилюта умер. Телевизора нет.

Может затем она и проклинала, чтоб не ополоуметь…

Баба Катя насчёт Пилютихи ничего не говорила, а только виновато улыбалась.

В какие-то дни она иногда постанывала, но не громче, чем приглушённые стеною речи Геббельса…

И вот нежданно приехала вдруг скорая и бабу Катю увезли в больницу.

Через три дня её привезли обратно и положили на обтянутый дерматином матрас-кушетку – реконструированные остатки от былого дивана с валиками – на кухне под окном, напротив плиты-печки.

Она никого не узнавала и не разговаривала ни с кем, а лишь протяжно и громко стонала.

Вечером все собирались перед телевизором и закрывали створки двери на кухню, отгородиться от её вскриков и тяжёлого запаха.

Кровати Архипенков перекочевали из кухни в комнату, где мы и ночевали все вдевятером…

Ещё раз вызывали скорую, но те её не увезли, а только сделали укол.

Баба Катя ненадолго затихла, но потом снова начала метаться на кушетке, повторяя одни и те же вскрики:

– А божечки! А пробочки!

Через несколько лет я догадался, что «пробочки» это от украинского «пробi» – «прости господи».

Баба Катя умирала трое суток.

Наши семьи ютились по соседям – Архипенки в пятнадцатом номере, а мы в двадцать первом, на половине Ивана Крипака.

Взрослые соседи давали родителям невразумительные советы, что в нашей хате нужно взломать порог, или какую-то там половицу.