Нет же, колдовкина тать, мучит, терзает-с.

Не дает ни вдохнуть, ни выдохнуть.

И оттого норов Евстафия Елисеевича, без того не отличавшийся особой благостностью, вовсе испортился. Сделался познаньский воевода раздражителен, гневлив без причины…

Правда, ни о язве, ни о гневливости, ни уж тем паче о беспокойстве, которое снедало Евстафия Елисеевича с той самой минуты, когда в городе объявился волкодлак, нежданный посетитель не знал. Он объявился в кабинете спозаранку, непостижимым образом миновав дежурного, преодолев два этажа да великое множество лестниц, а затем и две двери, что вели в приемную.

В кабинете Евстафия Елисеевича посетитель расположился вольно, если не сказать вольготно. Он откатил кресло, для посетителей назначенное, к стеночке, сел в него, сложивши на коленях руки, а тросточку вида превнушительного сунул под мышку. Так и сидел, с преувеличенным вниманием разглядывая вереницу портретов, кои стену украшали.

Портреты были сплошь государевы.

– Здравствуйте, – сказал посетитель, завидевши познаньского воеводу, который от этакой наглости обомлел, а потому и ответил:

– И вам доброго дня.

Ныне язва терзала Евстафия Елисеевича всю ночь, не позволивши ему и на минуту глаза сомкнуть. А оттого был познаньский воевода утомлен и раздражен.

– А я вас жду. – Гавриил неловко сполз с кресла, которое ему представлялось чересчур уж большим. Нет, выглядело оно пресолидно, достойно кабинета воеводы, но вот было на удивление неудобным.

Скрипело. И скрежетало. И норовило впиться в спину шляпками гвоздей, что было вовсе невозможно терпеть.

– И зачем вы меня ждете? – Евстафий Елисеевич не скрывал раздражения.

– Поговорить.

Гавриил широко улыбнулся.

Он читал, что улыбка располагает людей, вот только нонешним утром Евстафий Елисеевич не был склонен располагаться к людям в целом и к данному конкретному человеку в частности. Евстафий Елисеевич прижал ладонь к боку – язва опять плеснула огнем, отчего показалось, что сами внутренности поплавило, – и дал себе зарок ныне же заглянуть к медикусу.

Тот давненько на воеводу поглядывал, намекая, что этак недолго на государевой службе и костьми лечь, и прочею требухою. Медикус при управлении служил серьезный, мрачного вида и черного же юмора человек, какового Евстафий Елисеевич втайне опасался.

А вот, видать, придется на поклон идти…

– И о чем же, – сквозь зубы произнес Евстафий Елисеевич, сгибаясь едва ли не пополам, – боль была ныне почти невыносимою, – вы хотели бы со мною поговорить?

– О маниаках!

Признаться, вид познаньского воеводы Гавриила встревожил.

Нет, выглядел тот солидно, но вот… бледен, и неестественно так бледен, до синевы под глазами, до вен, что выпятились на висках. И сердце бьется быстро-быстро.

Гавриил слышит его, ритм неровный, рваный, будто бы бежал Евстафий Елисеевич.

А на висках его пот блестит крупными каплями, бисеринами даже.

Дышит хрипло.

– Вам дурно? – поинтересовался Гавриил, испытывая преогромное огорчение, поелику весьма рассчитывал, что к нынешним его аргументам, самому Гавриилу представлявшимся вескими, неоспоримыми даже, познаньский воевода отнесется с пониманием.

И уделит делу приоритетную важность.

Быть может, даже позволит самому Гавриилу помогать полиции. Скажем, во внештатные агенты возьмет-с.

Или даже в штатные… эта мысль, появившаяся внезапно, показалась вдруг неимоверно привлекательной. Вот только…

– Мне хорошо, – просипел Евстафий Елисеевич, сгибаясь, кляня себя за то, что прежде-то к язве относился несерьезно, полагая ее едва ли не блажью.

– Да? – Гавриил потенциальному будущему начальнику не поверил. – А чего у вас тогда глаза такие?