Ярко светит луна,
Схоронясь за листвою.
По дороге лесной,
Едут трое ковбоев.
Трое верных друзей,
Три ножа, три нагана,
Трое верных коней.
Из далекой Гаваны, о-о-о…
Вдруг вдали огонек,
Кони дико заржали.
Это был кабачок
Одноглазого Гарри.
Трое слезли с коней,
Пояса подтянули,
И в открытую дверь
Вместе трое шагнули, о-о-о…

Руководительница кружка, сухощавая женщина неопределенного возраста в больших роговых очках, не дала Булочке закончить это великое произведение. А там еще было про перестрелку с поножовщиной, и про то, как по принципу десяти негритят, по дороге уже едут два ковбоя, а после очередного кабачка, уже один, из далекой Гаваны, о-о-о…

Надо отметить, что у Булочки напрочь отсутствовал музыкальный слух, но разве это было важно, ведь слова-то какие – про ковбойцев.

В театральный кружок Булочку не приняли. Он был очень удивлен. Пришлось пойти в авиамодельный.

Выжигать на фанерке выжигательным аппаратом детские картинки, куда отправили всех не принятых, интереса не было. Булочка потом ходил даже на концерт, который дали счастливчики, и даже позавидовал несколько такому счастью – быть артистом.

Но дома его ждал свежесобранный бумажный змей, и его запуску только мешал все никак не кончающийся спектакль.

Хоккей

И скорая снова потащит больного,

И падая, снег заглушит ее крик.

Я знаю, зима уже скоро…

И скорая снова потащит больного.

Досуг дошкольный проводи, в саду, иль с бабушкой в подагре, в рот ничего ты не бери, а после палки руки мой исправно.

Не бери ветку от дерева, бери доску от ящика, найди в кустах или в углу намокшем, с весны лежат уже, промокли доски, серым цветом, гвоздем подернуты уже. Ты оторви их аккуратно, отлучи от дома, хватит, им быть единым неделимым. И будет клюшка или палка, тебе гонять до посиненья. А посиненье ведь наступит. Дружки собрались, и вы вместе. Начали. Хоккей дурацкий летом. На задворках, стекла биты, биты стекла. Ты знал об этом. Не бери. А как не брать? Овощной ведь рядом, жалко так оставить, ценность ведь такая, с весны лежит, никто не замечает. А ты заметил, заложил, до случая, и вот пришел он – хоккеем летним. Дури много, и стекла осколков. Ты об этом помнил, но в порыве, забудешь все. И руки расстопырев, упрешься в них.

На утренней заре жених…
До свадьбы заживет бесследно.
И поплетешься в лазарет.
Где тетя есть, а счастья нет.

Закапал красным все уже – асфальт, лужайку перед входом. Дай посмотреть, кричали все, и не давали мне проходу, когда я с поднятой рукой, как командир бригады конной, чтоб кровь поменьше вытекала, ну и чтобы было видно всем, и ей, в одной руке держа глюкало, то, чем играют в летний мяч, шел в лазарет. Прекрасен путь мой был геройский, один над детскою толпой, в лучах полуденного солнца, я брел с понурой головой.

И как теперь мне в лагерь ехать, рука, как у боксера перед боем, только в белом, и болит…

У боксера тоже ведь болит, иногда, ну так он на то и боксер, а я? А я чего же, да ладно, все равно поеду, раненный геройски, в сражениях на деревянных клюшках, так героя, быть может, лучше примут, лагерь новый, и может быть отдельная палата, с окном и койкой у него, и все приходят посмотреть.

Но не проходит что-то долго, болит, а я бинтую часто, то есть каждый день хожу на перевязку. И строго тетя говорит:

– Не нравится он мне чего-то!?

Говорит моей сестре, тогда я с нею в лагерь ездил. Так строго говорит, сама строга, как на войне, – Не нравится вот что-то мне!

– И мне не нравится Вишневский! – я ей кричу, – Он пахнет сильно! А мажете Вы им обильно!

– То-то дело, – мне тетя грустно отвечает. – А ну-ка, подержи его! – и в сторону сестры кивает.