Мне было интересно жить тогда, интересно ждать, я еще чувствовал себя неотъемлемой частью всего общества, в котором не делал различий, нашего еще неведомого мне участка земли, которого знал пограничные межи, в общем, видел себя участником общего дела. Очень скоро, однако, мне дали понять, что моя точка зрения не подкреплена самым главным – положением. В корпусе, куда прилично выдержал я экзамены, для меня началось настоящее знакомство с не менее правдивой действительностью. Не правда ли, корпус, это маленькое закрытое общество, есть проекция общества большого, которое его содержит? Неравенство и наушничанье днем, неравноправие другого рода и дикий разврат по ночам оглушили меня. Если и вся жизнь впереди устроена так же мерзко, по таким же гадким законам и правилам, думал я, то стоит ли и стараться, стоит ли стремиться к тому, чего все так страстно желают?

До поры меня выручало то, что я оказался среди одних аристократов, а потому и сам, не выделяясь, сходил за одного из их круга. Нечто среднее между незаконнорожденным Румянцева и одиноким наследником безвестного южнорусского дяди – такой вот образ помимо моей воли стал в сознании однокашников моею картой для визитов. Признаться ли, это льстило самолюбию и в то же время отвращало горечь прозрения. Но месяцы шли, я учился и мало-помалу увлекся предметами отвлеченными. Удивительное дело, читая в свободную минуту, как Цицерон, будучи всего лишь Туллием, неуютно чувствовал себя в сенате, я не отдавал себе отчета, что сам, в сущности, смотрюсь точно так.

Пока мы стояли на утреннем построении, отличаясь друг от друга только цветом глаз и волос, то обладали, казалось, равными правами, но как только пять обманчивых лет миновали, все встало на свои места. Уже не знаю, кем определенные. Для товарищей моих корпус был естественной ступенью наверх, для меня – шагом в сторону. Другое было предписано мне с самого рождения – служить, как служил отец, служить, чтобы существовать. А у меня ведь есть сестра. Что́ толку ждать счастливого ли брака, выгодной ли партии? Судьба прихотлива. Я стал служить, надеялся на продвижение, но, как ты знаешь сам, это поприще из тех, которые неудобны всякому, не имеющему имени, чиновных родственников или связей, в конце концов. Когда я понял, наконец, какие условия предлагает жизнь, я сказал себе: «Хорошо, я согласен на них. Отчего не попробовать?» Но что́ толку! Что́ толку? Представь себе Невский проспект в самый оживленный полдень: десятки экипажей, сотни, тысячи людей движутся в одном направлении. Никто не желает отставать, каждый стремится обгонять тех, чьи спины нервируют ему глаза, а ветер с залива затрудняет движение, заставляет многих повернуть вспять, отвернуться от сверкающей иглы. И я, как все прочие, бросился к ней, готов был или неучтиво расталкивать толпу локтями, или осторожно пробираться – смотря по обстоятельствам. Тем более, что позади виднелась до дрожи знакомая картина отцовской жизни. Я не хотел повторить ее, я ее бежал. Я стремился в противоположную сторону. Скоро, однако, стало ясно, что ветер для меня дует всегда в одном направлении – в лицо, заталкивая меня туда, откуда отчаянно я выбирался.

– Впрочем, – усмехнулся он, – проспект имеет ответвления. Они-то куда ведут?


Трубка моя погасла. Я позвонил и спросил огня. Неврев молча глядел поверх моей головы, пока человек ставил угли.

– Но что́ же Сурнев? – спросил я. – Что мог он сделать для тебя?

– Ты же видишь, что́. Все было ничего, если б не коснулось Елены. Но так и должно было выйти, по законам жанра, так сказать. Как только до этого дошло, тут сразу и стало ясно, чего стоили его заботы. Заботы! Слова, одни слова… Да и чем он обязан предо мной?