– Телеграмма не заверена врачом. Очень жаль, но отпустить я тебя не могу. Может быть, это фальшивка.


Этого Баюнов совсем не ожидал. Правда, он побаивался, что обнаружится, что он солгал насчет родной сестры, но удара с этой стороны не предвидел. Потерялся до того, что пробормотал:


– Ну и что? Разве это обязательно?


– Обязательно, – менторски сказала Нина Васильевна, заслышав знакомые робкие интонации подчиненного и потому остывая. – А иначе каждый может послать самому себе телеграмму и прогуливать. Почем я знаю, действительно ли она умерла.


– Да ведь написано же! – вскричал Баюнов.


– Мало ли что написано…


– Да вы вдумайтесь, что вы говорите. Ведь это же издевательство! Я все равно уеду. Поставьте себя на мое место, каково вам было бы? – Баюнов то возмущался, то уговаривал. Не уповая уже на законность, а взывая к человеколюбию, он примиренчески произнес: – Вы должны отпустить меня, Нина Васильевна.


– Поезжай. Но если в управлении спросят, где ты, я скажу, что тыуехал без разрешения.


И Нина Васильевна, насупясь, вышла.


В коридоре послышались громкие голоса, Баюнов выглянул. Нина Васильевна, возвращаясь не в духе, встретила пьяного Колю. Тот еле стоял на ногах, но держался достойно, даже амбициозно.


– А что ты бранишься? – говорил он, деля слова заплетающимся языком. – Что ты… всегда бранишься! Разве я… не человек? Человек! Разве я… кого-нибудь задеваю? Никого не задеваю. Иду… своей дорогой… к хорошему человеку… И никого не задеваю. Трофим! Ну-ка… иди сюда. Шел, понимаешь, к тебе…


Баюнов захлопнул дверь и хотел запереть изнутри, но передумал, а зря, потому что вскоре, окончательно взбесив Нину Васильевну (она бросилась писать вышестоящему начальству докладную записку), Коля ввалился в кабинет и с торжественной наглостью чистосердечного порыва, косоротясь, громыхнул по столешнице ополовиненной бутылкой.


– Остаток, – пояснил он. – Садись, выпьем за молодежь…


Баюнов очень не любил пьяниц, точнее – того, что они к нему пристают.


– Ты думаешь, я выпью – и тебе платить не придется? Сколько тебе говорить, чтоб ты пьяный сюда не ходил? Добиваешься, чтобы выставил? Забирай свой остаток и уходи. Выпей и проспись в канаве. Небось опять пришел поучать? Все, что ты знаешь, оставь при себе, врачеватель. В тебе только один дух, да и тот водочный. Поднакопил позднего ума: дескать, жить трудно, народ испортился, начальство одичало. Хочешь жить – умей вертеться. Знаю я эту мудрость. Видно, как ты вертишься, чтобы трешник достать. И так, и этак, и хвостом повиляешь, и душой покривишь. Мудрец! Пропил жизнь-то…


– Да ты что! Я же к тебе сердечно.


Коля протрезвел, обиделся и решительно шагнул к Баюнову, так что тот растерялся, понимая, что наговорил лишнего. Но, уловив, что Коля колеблется, рассвирепел сам. Что они все сегодня – белены объелись? Страна дураков, пьяниц, преступников, дебелых баб! Цепко, по-садистски, вкладывая вольноотпущенный гнев, сцапал Колю и, крича в его круглые красные глаза: – Тебе ничего не остается, кроме как драться! Потому что правда глаза колет! – выволок в коридор, оттолкнул и выдохнул, выплюнул сгусток злобы:


– Катись отсюда! Поди и избей хоть собаку, потому что больше тебе некого избить!


И захлопнул дверь. И решил: «Если он войдет, я его убью!» И приготовился. Но в коридоре было до странности тихо. «Папочка, грязный алкаш, хорошо бы тебе умереть, чтобы всякие подонки ко мне в друзья не набивались! – горячо взмолился он. – О, господи, да ведь он остаток забыл! – Баюнов сграбастал бутылку, как если бы выметал последний сор из избы, приоткрыл дверь. Коля стоял, прижавшись к стене, и осоловело моргал кроличьими, обиженными глазами. Слезы катились непроизвольно, он стыдился их, сдерживал, гримасничал. Баюнов молча запихнул бутылку ему в карман и прикрыл дверь. «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина», – вспомнил он вдруг. С минуту ждал. Наконец Коля, отираясь вдоль стен, прошаркал по коридору – словно проволокли мешок. Хлопнула наружная дверь. Стало тихо; только наверху слабо стрекотали швейные машинки.