Дообеденное приподнятое настроение возвратилось с удесятеренной силой. Он попытался вникнуть в хитроумие замысла. Сперва подкинул письмо, мол, она болеет гриппом. Ха-ха, чудак! Кто же нынче от этой инфлюэнцы умирает! Нет, тут он маху дал. Написал бы лучше, что она в автомобильной катастрофе перекувырнулась. А то – грипп! И все-таки ловкач! Я чуть было не попался.
Баюнов ликовал, что он – и пяти минут не прошло! – разгадал сатанинские замыслы и, следовательно, прозорливее Напойкина. Какой миляга, этот Напойкин! Вообще-то его за такие шутки выдрать надо. Окажись я слабонервным, гипертоником – что тогда? Юрист, а законов не знает.
Натешась эффектом своей провидческой интуиции, но ревнуя к замыслу розыгрыша, Баюнов стал думать, как бы в свою очередь разыграть Напойкина. Проекты вертелись разнообразные, но то слишком сложные для исполнения, то чересчур грубые. Ничего не придумав и потускнев, он безотчетно и сумрачно вступил в ателье.
Раздеваясь в кабинете, он вспомнил случай, который утвердил его в мысли, что шутка с телеграммой – инсценировка, а режиссер – даже не Напойкин, а сама Милена. А случай был вот какой. Однажды, приехав в Логатов, он провел полдня у нее, а потом засобирался к родственникам. Милена не пускала: в самом деле, Анастасия Ивановна, мать Милены, обещалась только к завтраму, – почему бы им не повеселиться вдвоем? Однако безапелляционность ее доводов ему не понравилась. Он засобирался решительнее, надел плащ. По правде сказать, он и про родственников-то упомянул только для того, чтобы его смиренно поупрашивали не ездить к ним (такой уж был человек – противоречивый). Но не таким же самоуверенным тоном! Выходит, что он не самостоятелен в решениях? Слава богу, они еще не расписались! Он не позволит помыкать им. Достаточно и того, что он приехал.
Милена сверлила его пронзительным взглядом. Он побаивался даже, не швырнула бы она в него стулом. С нарочитой ленцой он похлопал себя по кармане, не забыл ли кошелек. Медлил. Не уютно было уходить не примирясь, как умирать без отпущения; да и страшновато оставлять ее одну, гневливую, – зарежется еще, лишь бы утвердиться над ним. Он колебался: мало того, что уйти – дерзость, вызов; это ведь все равно что с середины увлекательного фильма уйти, не интересуясь чем кончится. Вразвалку, дразня и провоцируя, он беспечно подошел к Милене и сказал с упоением выдавливающего прыщ: «Ну, я пойду, дорогая…» Почувствовал, что переиграл, добавив «дорогая» и тем самым обнаружив свою агрессивность. Милена вскочила с кровати: раз сверленье взглядом не действует, надо самоутверждаться иначе; она подошла к Баюнову и грубо стащила плащ. Баюнов оттолкнул ее; проснулась садистское желание ее избить. Боялся только, что потом придется ухаживать, – окажется, что она все-таки победила. Но и этого смягченного страхом толчка хватило. Милена пришла в бешенство и, забыв себя, двинулась на него: победить! затоптать! утвердиться! Умереть самой от сердечного приступа, но доказать ему, что он не вправе попирать ее достоинство! На нее было тяжко смотреть. «У собак это проще, – подумал Баюнов, защищая лицо. – Оскал, удар, свалка – и враг, если слабее, убегает». Милена разодрала ему щеку, он в ответ рассвирепел, схватил ее, бьющуюся, визгливую, со стоном задыхающуюся, сжал. Подумал отрешенно, тоскливо, бледнея от горького чувства: «Театр, театр! Ведь знает же, что пугает, – зачем же себя-то так изводить? Зачем? Неужто договориться нельзя, чтоб без драки? Чтобы не сразу всего меня присвоять…»
Он тоскливо понял тогда, до чего же они р а з н ы е люди. Еще вырываясь из ненавистных рук, но уже слабея, Милена захлебывалась горючими слезами, а Баюнов, осознав, что теперь уже и это позволительно и нужно, чтобы усладить горькую, смертельную обиду, ласково, как мать – больное дитя, безропотно гладил Милену по голове, еще стыдливо униженную, еще внутренне колючую, но уже самодостаточную, уже согласную поскучать без него, уже примиренную с тем, что он н е м о ж е т любить ее, полностью отождествляясь с ней, что он д р у г о й. Баюнов удваивал ласки, но без сочувствия, без сострадания, по скучной обязанности утешительства: он еще злился, что этой грубой сценой прервали его свободное желание – уйти. «Катарсис начался. Что, если мне это наскучит?. Уже наскучило. Слишком хорошо все понимаю – сразу виден конец. Вот если бы, вместо того чтобы царапаться, отпустила да еще улыбнулась добросердечно, – вот тогда бы я и капитулировал. Мной нельзя управлять, я не чья-либо принадлежность, я свободный человек!..»