– Много непонятных слов, – просто ответил Нефедов.


Бронируя иронией свое самолюбивое невежество, раздосадованный, что Нефедов ничуть не рисуется, хотя мог бы, – словом, в привычной роли завистливого, честолюбивого шута, юродствующего перед королем, Баюнов насмешливо продекламировал:


– Он славно пишет, переводит. Он из Германии туманной привез учености плоды. О чем, бишь, пишет автор-то? О сознании? А насчет меня он ничего не говорит? Насчет того, какое у меня сознание, – мифологическое или человеческое? А?


– Человеческое, – покладисто улыбнулся Нефедов.


– Почему?


– Потому что ты боишься аудиенции со смертью. Или унижения – если тебя разыграли.


– Унижение ради хохмы – кому оно по нраву? Они ловкачи, а я, выходит, лопух? Ты бы поехал, зная наперед об этом?


– Поехал бы.


– Ах, ты какой! Не верю я тебе. Книжек начитался: всяких сознаний в тебе много, а своего нет. – Баюнов бесился, общаясь с самоуверенными людьми: ему хотелось растравить, раззадорить их, оскорбить. Он опять начинал одностороннюю ссору, чтобы наотыскивать недостатков в безупречном друге, по-скорпионьи изжалить, нагрубить и сладко обидеться. – А я глуповат, н и в и с и т е т о в не кончал. Где уж нам уж выйти замуж. Я теорий таких не знаю, чтобы благодарить, когда тебя одурачивают. Научи олигофрена, как ему жить.


– Ты сейчас раздражен, Трофим…


– Это и козе понятно!


– Раздражен и поэтому не воспримешь моих слов.


– Ну, дальше!


– Это во-первых. А во-вторых, ведь мои слова субъективны; насколько они справедливы, решать тебе, внутренне. Не обладая объективной истиной, я не могу учить, – могу только высказаться.


– Ну-ну! Кончай предисловие: обезопасился.


– Конечно, унизительно – прослыть посмешищем…


– Открыл Америку!


– Предвидя унижение, трудно на него согласиться добровольно. Я мало посвящен в ваши отношения, но, кажется, ты подозреваешь Милену? Но ведь она, если только она тебя разыграла, стремится и, когда ты приедешь, получит удовольствие – пусть жестокое, пусть за твой счет. Очевидно, надо ей это позволить, потому что это из любви к тебе. По ее мнению, ничего криминального, простая шутка. Высмеянного, она полюбит тебя еще больше; и уж, безусловно, гораздо больше, чем если бы ты, раскусив ее замыслы, разочаровал ее. Это во всяких отношениях так, от межличностных до межгосударственных: надо подыграть ей. А достоинство свое убережешь, если оценишь ее шутку: ведь на это она и рассчитывает.


– Хорош совет: притворись счастливым, хотя внутри кошки скребут! Выходит, сын попа, ты учишь лицемерить. Недаром ты все читаешь отцовский требник: ударят по щеке, подставь другую, и тому подобная чепуха.


– Напрасно ты так о занятиях отца, Трофим. Я ведь оговаривался, что это очень трудно. Но если ты действительно любишь е е, а не себя, у тебя это получится.


– Значит, если я останусь, я поступлю скверно? А если поеду и унижусь – то благородно?


– Да.


– Ну хорошо. Допустим, что все это так. А вдруг она и в самом деле умерла?


– А ты не бойся. Ты не примеряйся к этому. Ты не думай, что ты смертен.


– А я что, бессмертен, что ли? – Баюнов провоцирующе ухмыльнулся.


– Когда оплакивают покойника, это слезы не о нем, но за его счет, – продолжал Нефедов. – Эти слезы о себе. Ведь приезжающий на похороны живет, движется, его пугает неподвижность тела. Он не примирился с миром, не очистился, не согласился качествовать по-иному, но, несмотря на это, пытается отождествиться с покойником. И не может. Не может отождествиться так, чтобы не горевать обо всем, что растет, щебечет, дышит. Ему кажется, что это очень страшно – умирать. Но это не страшно, это легко, это только пресуществление. Тело физиологически разлагается, ибо его покинула душа, которая слагала его. Тот же, кто видит бездушное тело, думает, что в нем-то вся и суть. И он страшится своей незащищенности. И напрасно, ибо нет смерти как небытия. Легко ли тебе убеждаться в этом, тебе, который не признает никакого самосознания, кроме человеческого? Поезжай, ты обновишься.