Мы были уверены: если бы одумались и забыли об этом предложении, не осталось бы ни единой возможности зажить безбедной жизнью. Не получилось бы поплыть по волнам свободы с тяжёлым багажом горечи на спине. Не вышло бы получить хорошее образование, попробовать проявить себя, сделаться заметным для общества, полезным, ведь ребята столько раз пытались, да всё без толку. Короче, не осталось бы возможности заново родиться, сразу зрелыми и весёлыми, такими, какими себя хотят видеть все. Всё упущенное мы бы вспоминали в печальном сослагательном наклонении. Для меня такого пути не предполагалось, ведь я сам выдвинулся главным героем. Поэтическая натура Марка разглядела в моём поступке что-то большее. Он время от времени называл меня Данко. И мне самому поначалу мнилось: что-то в этом есть. Однако я нервно мотал головой, потому что у меня образ Данко по непонятной причине стал ассоциироваться с подростковой литературой не самого лучшего качества. Сожалея, что подростковая дребедень закрывает полный красок и смысла образ Данко, я попросил Марка, чтобы он не вдохновлялся больше этим персонажем, или хотя бы не при мне… Я бы и сейчас помотал головой.

Если бы мог, конечно.


Я помню, как там, наверху, спросил Полину, что она думает насчёт картины – всерьёз стало интересно, вдруг я не так плох на художественном поприще, как считал. Ещё так по-дурацки держал картину «Реакция Белоусова-Жаботинского», будто Поля никогда её не видела. Она сказала: «Ты серьёзно сейчас думаешь об этом?» Но думал я о другом. Ко мне пришло осознание, насколько всё вторично, всё, о чём я когда-либо грезил и что когда-либо делал. А после я понял даже больше: ни разу в жизни я не делал ничего, что не было бы сделано до меня. Мысли были до того разорванными и разочаровывающими, что я переставал жалеть самого себя и начинал мысленно ругаться на всё вокруг – и превращался в ворчливого старикана. И потому понимал: старость – это мировоззрение. «Старость» не просто наступала, она тащила назад: назад в развитии, назад от чарующей радости, назад в пустое серое сакральное морализаторство, назад в лживое прошлое.

Поля ответила: «Эпигон4».

– И почему мы так цепляемся за старое? Я имею в виду не только память, но и нездоровую архаику. Все же знают, что это не имеет смысла, – возмущался я, поглядывая на машины размером с кулак. – Нет, я понимаю, что люди ограничены, но всё же они вечно находят, чем удивить самих себя. И новое появляется, но не так часто. Если это можно назвать новым, конечно. Я потому задумался, что иногда мы принимаем за новое то, что им не является… Это с чего вдруг какой-то нафталинный пережиток будет указывать, как нужно жить, как разговаривать, как себя вести, какой морали следовать? Может быть, он сам неправ.

Я обращался к Полине, но было такое чувство, как будто разговаривал я сам с собой. Я привык. В такие моменты у меня ни разу не возникло желания остепениться. Напротив, я старался достучаться до «собеседника», повышал градус, менял темп речи или лексику, но никогда не останавливался, пока меня не прервут или наконец не ответят.

Полина молчала. Со спины было слышно, как она с завидным терпением копалась в сумке, выискивая что-то.

Я всё же добавил:

– Нет, ну это же ненормально! Нужно же как-то жить дальше, давать ход новым мыслям…

Она с бодростью в голосе сказала: «„Раньше было лучше“. Геронтофилия»5. Ответ был засчитан, и я отстал от неё, выискивая в нём присущую Полине проницательность.

– Повернись-ка, Дань, – обратилась она ко мне. На её шее болталась камера; в руках был элегантный «поляроид». – Картину пониже, лицо попроще… И печальнее.