Однажды на Арбате он проходил перекрёсток и, задумавшись, едва не налетел на дворника. Тот, сильно матерясь, глядел себе под ноги, на тротуар, где лежала, ещё дымясь, обширная куча навоза.

– Вот же, ёп, откудова оно тут?! – буйствовал здоровенный воблолицый мужик в шляпе с подхватом, сияя дворницкой бляхой на латанной косухе. – Это чья ж тут кобыла, ёп, прям по пешеходному месту безобразничает!

– Её! – вырвалось тут у Непритворного.

– Уёп?! – поразился дворник, пялясь вдавленными глубоко в череп глазами на приличного господина.

Но профессор уже шёл дальше, повторяя: «её», «её»… Вот оно, легло как в лузу! Чья кобыла? Её. Чьи ангелы? Её. Не ея. Не хрустальныя.

Это звучала уже иная речь. Несомненно русская, но новая, вешняя, взламывающая вековые льды орфоэпии. Мефодий Кириллович ощущал в себе необычайный подъём творческого начала, к тому же был один из немногих, а могло статься, и вовсе в единственном числе, кто прозревал весь масштаб этого не просто научного – орфоэпического, орфографического, но воистину эпического сдвига в жизни общества. Так безвестная лошадь, нелепейшим образом осрамившаяся на арбатском тротуаре, понесла русскую обветшалую телегу по буеракам не так давно вступившего в свои права ХХ века.

Мефодий Кириллович работал с той поры одержимо, имея в виду патриотичнейшую цель: успеть отлить современную азбуку, достойную надвигающейся эпохи. Он ободрился, глядел орлом и теперь внутренне на равных, а то и с некоторым превосходством общался с ещё недавно непревзойдёнными естественниками. Это вам не пиявок кромсать, коллега Мензбир, не арбузы на лекции приносить, дорогой Климент. Тут каша заваривается, брат ты мой!

А на очереди стоял алфавит: дело трепетное, коренное. В ту, петровскую, реформу его изрядно расчистили, изъяв все греческие буквы, однако же с умом: назойливо мелькастый «еръ», символизирующий твёрдость русского слова, как бы скреплял своим избыточным обилием прореженный новояз и держал, держал, изнемогая, становившуюся всё более непосильной плотину.

Чем далее, тем яснее вырисовывалось, что не так-то просто была раскассирована кириллица. Расчищая, словно болотистые почвы под Невский прямой проспект, Пётр спрямлял её, разворачивая ветрила новой азбуки на норд-вест. И притом, будучи шкипером опытным, запасся двумя надёжными якорями, не дающими российскому судну уж совсем прибиться к чужому берегу. Якорями этими были тот самый «еръ» да ещё «ять» – буквы излишние, давно утратившие своё фонетическое и орфоэпическое значение. Однако они-то и держали плотину, охраняя её как два цепных ярых пса.

«Что ж, сразимся с бестиями, сразимся», – думал Мефодий Кириллович, всё не решаясь приступить к делу, всё оттягивая, перенося его на завтра.

Но наконец день настал. Как помнится, пасмурный, клонящийся уже к зиме – 25 октября 1913 года. После лекций, воротясь домой, он велел Фоминичне, приходящей кухарке и прибиральщице, подать в кабинет лафитник с холодной смирновской и заедок. После запер дверь, задёрнул шторы и сел за стол. Сукно, ещё новое, яркое даже в полумраке, неистёртое, походило на игорное поле, где хорошо разложить пасьянс, продумывая очередные лекции. Однако сегодня оно будет полем битвы, на коем он, профессор Непритворный, одержит викторию, хоть и не столь громкую, как Полтавская, но несравнимо более полную. Главный орфограф империи знал это наверное, как и то, что нынче он станет рубить сук, на котором недурно примостился, выслужив в свои тридцать восемь лет действительного статского советника и потомственное дворянство. Однако иного выхода для себя уже не видел.