Молодой профессор ничего не хотел бы менять в этой жизни и поэтому манкировал наносы отечественной политической жизни. Однако чутьём незаурядного исследователя не мог не ощущать, что где-то в середине, в самой гуще этой внешне дремотной Москвы, и окрест уже заколобродили какие-то новые, низовые, холодные, как подземные ключи, течения общественной жизни, которым необходимо было соответствовать.

Куда прорвётся эта, пока андерграундная, подспудная, улавливаемая лишь наиболее обострёнными чуткими душами струя, Мефодий Кириллович не постигал. «Ангелы хрустальныя, звоны погрЪбальныя» – привязчиво, рефреном звучали в нём два разных вектора, уже не столь отдалённого будущего. Какой из них возьмёт верх – неведомо. Однако то, что приуготовлялся новый, масштаба Петра, слом в российской жизни, он не сомневался и готовился к нему. Полагал, образуется всё к вящему благополучию и процветанию державы, однако в одном был уверен свято: именно он, профессор Непритворный, оказался нынче на лобном месте, и когда развихрятся силы неведомой пока, но уже неодолимой гравитации, лишь ему будет дано спрямить, направить их в единое русло.

И он трудился. Код кириллицы, взломанный дьяками Петра, зиял развёрстой, неряшливо раскассированной азбукой, словно в запруде было вынуто несколько кирпичей, дабы стекла застоявшаяся вода, да так и брошено, а остатки плотины всё ещё сдерживали нависающую громаду неизбытой потаённой силушки, что способна была девятым валом прокатиться, пенясь и буйствуя, по городам и весям империи, стирая с неё внешний лоск и оставляя после себя посконную изнанку. Отныне Мефодий Непритворный ощущал себя согбенным под этой нависшей тяжестью одиноким атлантом, ибо никто опричь него не мог осмыслить затаённой угрозы. Он становился единственным опричником, и не видно было тех прежних грозных царей, на которых бы можно было опереться. Он теперь знал: необходимо работать быстро, а коль невозможно вернуть всё обратно и заделать плотину, стало быть, оставался лишь один выход – обрушить её до конца теперь, пока не объявились иные опричники и иные цари.

Начал он, впрочем, уже давно. Попервах издалека, как бы невсерьёз, для разгону с тех самых привязавшихся «ангелов». С чего бы, думалось ему, во множественном числе иметь тут эдакое женственное окончание – «хрустальныя». То же – «погребальныя». Проблема здесь касалась не только орфографии, но и орфоэпии. Получалось, обе следовало ломать через колено. Ломать по живому. Не завраться бы!

Наконец после долгих раздумий ангелы случились «хрустальные». В результате зазвучали они твёрже, даже жёстче, облетела с них эдакая серебристая пыльца, да и вовсе стихи эти Северянина показались теперь чуткому уху аляповатыми, увядшими.

То была некая мистика! Алхимия! Мефодий Кириллович поначалу, когда строки эти, по иному озвученные, тут же отвязались, испарились из памяти, несколько опешил, даже испугался: не бомбист ли он какой поэтический? Однако вскоре успокоился, увлёкся, да так, что всё иное забросил. Теперь он зашёл с другого боку, покусившись на местоимение «ея». Тут орфоэпически всё было верно: чисто дамское звучание. Однако, как на его настроенное уже на иную словесную музыку звучания ухо, отдавало всё теми же ангельской аляповатостью и фонетическим цирлих-манирлихом. Тут было над чем поразмыслить. Непритворный, шагая привычной дорогой в университет, теперь каким-то новым зрением поглядывал на изящных барышень в пролётках, на пожилых, тёртых жизнью баб в платках, с тяжёлыми корзинами в руках, несущих бельё в соседнюю прачечную, на резвых девчушек и прикидывал: «ее»? Но не звучало: твердовато и вовсе безлико. Надо бы смягчить, сгладить. Но как?