Тот случай Никодим безусловно числил по разряду вмешательств свыше, но были и другие – может быть, менее яркие и бесспорные, но тоже толковавшиеся им однозначно в пользу высшего неравнодушия к своей судьбе. Если бы ему сказали, что он суеверен, он бы вспылил: черные коты и число тринадцать не вызывали у него никаких чувств (разве что котов, по врожденному сочувствию к изгойству, хотелось подбодрить). При этом обыденная его жизнь была пропитана мелкой назойливой мистикой: идя по улице, он перешагивал через трещины в асфальте; следуя по кафельной плитке, подгадывал шаг так, чтобы подошва не пришлась на междуплиточный стык; слегка, не привлекая внимания, придерживался пальцами за воображаемый поручень и, главное, все время загадывал: если первым придет автобус такой-то, то сбудется (в положительном смысле) то, что занимало в это время его мысли. В этих бесконечных внутренних пари сколько было места мелкому жульничеству, невинной мухлежке и натяжке! Неудовлетворительный результат мог быть объявлен небывшим из-за (совершенно мнимого) нарушения условий; либо мог он быть сочтен прикидочным, тренировочным, а настоящим, уже решающим должен был оказаться следующий – и так, покуда расклад не делался благоприятным. Загадывал он таким образом, впрочем еще в раннем отрочестве, и на темы, связанные с отцом, – и выходило, как всегда, неоднозначно и многозначительно: вроде бы он действительно существовал и Никодим был ему небезразличен, но вот по поводу их будущей встречи мелкие божества, управляющие движением событий вокруг Никодима, приходили в растерянность: встреча вроде бы оказывалась обещана, но без конкретных деталей. Впрочем, размытость эта не мешала общему чувству мягкой и доброй силы, сопровождающей его, невидимой страховки, туманного пятна за правым плечом, из которого в нужную секунду готова была соткаться крепкая рука, чтобы поддержать его под локоть, или мог прозвучать негромкий шепот, чтобы поправить или остеречь. И теперь эта смутная теплота получила собственное имя.

4

Никодим был далек от литературы: как существует в природе абсолютная музыкальная глухота, когда человек любое гармоническое сочинение, исполняемое лучшим оркестром, воспринимает как набор несостыкованных между собою отдельных (и не слишком приятных) звуков, – так любой художественный текст казался ему просто набором слов, ведущим к смыслу нарочито окольной тропой. В гимназии однажды выступал приглашенный лектор, фамилия которого забылась за ненадобностью: там принято было звать модных ученых, эпизодических властителей дум, чтобы побаловать учеников прикосновением к передовой умственной культуре. Выглядело это обычно куда как скучно, но посещение было обязательным. Лекции читались в большой зале на втором этаже, которая в обычные дни использовалась для общей утренней молитвы: гимназисты выстраивались в каре, от младшего класса к старшему, но самые крупные оказывались в результате рядом с малышами – что, думал Никодим, обоняя запах мастики, которой ежеутренне натирали паркет медового цвета, символизирует дурную бесконечность учения. В широкие окна било солнце, в лучах которого плясали тучи пылинок, пока школьники, благочестиво потупившись или, напротив, подняв очи горе, повторяли слова молитвы в унисон с преподавателями, сбившимися в круг посередине. Напоминало это отчасти какую-то батальную сцену, пленение пришлых пожилых бородачей пассионарным туземным племенем, тем более что двое-трое среди учителей – в рамках осторожной фронды или будучи иноверцами – игнорировали общий молитвенный гул, а, напротив, не без вызова посматривали вокруг; отец Иероним, из бывших военных, маленький, плотный, рыжебородый, ершистый, как будто нарочно старался кадить поближе к таким вероотступникам в тщетной надежде, что ритуальный дым пробудит в них добрые чувства, либо просто мстительно ожидавший, что те расчихаются.