В дни лекций сразу после молитвы начиналась суета: педели, кряхтя и вполголоса жалуясь, тащили ряды складных стульев, расставляя их амфитеатром вокруг пустоты, сразу приобретавшей особенное значение; когда все было готово, сам Бонифацыч, бессменный швейцар, руководитель дворников, повелитель буфетчиков и вообще предводитель всей гимназической обслуги, вытаскивал древнюю кафедру, помнившую еще ерзанье локтей, запинки и отхаркивания отцов-основателей, которые, казалось, с выражением осторожной приязни на черно-белых лицах наблюдают с портретов за тщательным соблюдением ритуала. Кафедра ставилась точно посередине паркетного круга, в перекрестье взглядов будущих зрителей; затем на нее водружался графин розоватого стекла с притертой черной пробкой в виде головы пуделя (оригинальную розовую в былинные времена швырнул в зрительный зал некий легендарный лектор, взбешенный репликами и засветивший прямо в лоб зоилу – и ее так и не нашли), два пустых стеклянных стакана (один запасной) – и все делалось готово к сверхурочным занятиям.

Лектор, вспомнившийся Никодиму, приехал из Петербурга, где некоторое время был локальной знаменитостью, прокламируя новый взгляд на искусство. Назывался этот взгляд мудреным словом, сочетавшим, кажется, латинский и греческий корни, но сам его принцип гимназистам неожиданно понравился. Лысый, как колено, картавый, косноязычный, постоянно посматривающий на часы (чтобы не опоздать к «Великокняжескому экспрессу», догадались в зале), он в энергичных выражениях предлагал за любым произведением искусства, чтобы понять его во всей полноте, прозревать его вещественную суть. Глядя на картину с изображением Сусанны и старцев (которую тут же показывали на стене при помощи волшебного фонаря), предлагалось видеть не томную стыдливость героини и не предприимчивость козлобородых ловеласов, а деконструированные составные части: дерево рамы, нити холста, пигменты красок. Лектор шел дальше: «Дерево (у него получалось «дегево»), – восклицал он! – Что это – дуб? Ясень? Береза (бегеза)?» Каждый из этих вариантов он рассматривал с точки зрения пригодности для рамостроения, переходя затем к чистой дендрологии: какие породы деревьев были более характерны для того места и времени, где создавалась (он говорил «констгуиговалась») картина, как эти деревья растут и размножаются, как их рубят, разделывают, сплавляют по реке По, специальным образом ошкуривают и промаривают олифой.

Далее он переходил к холсту: рассказывал, как выращивают лен, как его теребят, мнут, молотят; увлекшись, изображал крестьянку, как-то сноровисто обращающуюся со снопом; затем показывал, как его прядут, как после ткут, – сыпались термины (сильно смазанные благодаря проблемам с артикуляцией), мелькали живые картины – и действительно статическая живопись меркла и блекла на фоне буйного, пышного, пахучего многолюдного труда, сконцентрировавшегося в этом мерцающем прямоугольнике. Далее он перешел к пигментам, что потребовало еще более головокружительных экскурсов в окружающий мир. Он рассказывал про кошенильного червеца, маленькое бесцветное насекомое, живущее где-то на границе безжизненной пустыни, чья ярко-красная кровь столетиями давала художникам самую яркую и единственно нетускнеющую алую краску; про бухарский камень лазурит, который верблюжьи караваны везли за тысячи километров, чтобы оттенить красную краску голубой, про желтую серу и черный уголь.

Потом, отбросив картину (а точнее, погасив ее изображение), лектор перешел к театру: «К чегту маленьких ‘йебедей», – восклицал он, быстрыми, точными репликами анатомируя балетное представление так, что за воздушным танцем (хорошо знакомым аудитории: гимназистам полагались бесплатные билеты на галерку) проступали годы мучений, диет, тренировок, деформированных суставов – и над воображаемым просцениумом повисал горький запах однополой любви, пота и интриг. Представление это готово было длиться и далее – но посередине антибалетных филиппик из первого ряда, где она сидела рядом с подремывающим Бонифацычем, поднялась ассистентка лектора, явственно (и даже демонстративно) напоминавшая Сусанну с картины, – и поманила его прочь, универсальным жестом продемонстрировав часы, так что тот вынужден был в нескольких комканых фразах резюмировать, попрощаться и сойти со сцены. Лекция запомнилась – и ниспровержением авторитетов (еще не одну неделю преподаватели эстетики и музыки отпускали напрасные и запоздалые шпильки по адресу заезжего гостя), и узкобедрой ассистенткой, и, главное, индульгенцией на художественную глухоту, оптово выписанной ученикам.