Спустя какое-то время в глубине дома раздался звонок. Я подумал, что услышал его не сразу, и что он звонил еще какие-нибудь пару минут. Расцепив свои пальцы, я сделал последний глоток вина и встал с кресла. От открытой двери в нашей гостиной всегда был сквозняк. Пока он вяло облизывал мое тело, я немного постоял в дверном проеме. Звонок продолжал сотрясать стены дома и моей головы. Я всегда подходил к телефону медленно – надеялся, что он все-таки перестанет звонить и мне не придется ни с кем разговаривать. Как и всегда, чуда не происходило, как будто бы у человека на том конце провода было в запасе лишние десять минут. Я закурил рядом лежащую сигарету, как обычно облокотился на стену и приложил трубку к уху. Чтобы с кем-то заговорить, мне обязательно нужна была сигарета.
– Пишешь?
– Не-а.
– А что делаешь?
– Курю.
– Какая сигарета по счету?
Я помассировал брови. Голос принадлежал Николаю. В детстве наши мамы дружили и вырастили нас вместе. Я почти ассоциировал его с братом. Все-таки, у нас всегда все было общее – и солдатики, и машинки размером с мизинец взрослого человека вроде него или меня, и резиновые динозавры, и пресловутые формочки для песка, и лопатки с ведерками для песочных замков. Ведь как ни крути, это не могло уйти в никуда. Так и получилось, что Николаша стал моим единственным другом, встречи с которым мне не хотелось откладывать. За глаза и в лицо я называл его одинаково – Николаша. Помню, так в детстве его называла тетка-еврейка по маминой линии. Лично у меня это веселое прозвище складывалось в ассоциацию с каким-нибудь древним французским фильмом или мультфильмом. Мне представлялся эдакий карапуз с натянутыми до пупка трусами и заботливой мамашей, пекшей этому крепышу утренние блины с садовыми ягодами. Я не мог отделаться от этой ассоциации, хотя мой Николаша был совершенно другим.
Это был белокожий дядька с угольно-черными волосами, впалыми щеками и кругами под глазами. Иногда, когда я смотрел на него слишком долго, мне могло показаться, что эту обвисшую кожу можно оттянуть пальцем и спрятать под ней какую-нибудь мелочь. На месте щетины у него всегда были красные точки – видимо, кожа у него была очень чувствительна. Телосложением Николаша был худощав и слегка приземист, плечи были не шире половины моего шага. От того, что разница в росте у нас была приблизительно в одну голову, обнимать его мне было удобнее всего за шею. Этого он терпеть не мог – считал, что это подчеркивает нашу разницу в росте.
– Чего молчишь?
– А?
– Я спросил, какая сигарета по счету?
– Не знаю… Восьмая, наверное.
– Не хочешь поужинать?
– Я не хочу никуда идти.
Плавая в его голосе, по привычке я стал наматывать провод на палец. Мысли были вязкие, как манная каша. Все вокруг смешивалось в странном потоке из красного цвета. Свет от окна, проходящий через розовый тюль дурацких занавесок Марки, мои ладони и красный кончик сигареты, красное дерево столешницы и его голос… по ощущениям такой же красновато-тягучий.
– Тогда давай я приду? Принесу замороженной лазаньи и кукурузы? А?
Я вздохнул и уставился в стену, после чего приложил к ней ладонь и надавил. Голый бетон, местами испачканный мазками голубой краски. На пути у стены вставала кривая розетка, фрагмент пожелтевшего шнура от торшера и сам торшер. Шляпка на лампочке как обычно была набекрень.
– Ну тогда посматривай на часы и не забывай себя на балконе. Сам же знаешь, что звонок не работает, но каждый раз забываешь про это.
– Не забуду.
– К тому же, вечером уже прохладно.
– Не заболею.
Тут я почувствовал, как он натянул свои и без того тонкие губы на подбородок, типа – «и не поспоришь». Что себя помню, я никогда не болел. Возможно, болезнь жила во мне всю мою жизнь как какие-нибудь антитела. А может, я сам ей был, этой болезнью. Так или иначе, я чувствовал, что она у меня была как у Христа за пазухой. Я пригрел на груди змею в обмен на то, что она меня никогда не укусит. Но иногда мне казалось, что болезнь была где-то рядом, – может, она пряталась в моей длинной тени на асфальте и липла к обратной стенке стакана, из которого мне уже приходилось пить молоко. Чаще я знал, что эта болезнь когда-нибудь прикончит меня – что она в кои то веке вырвется наружу и сложит меня пополам, как мой любимый плетеный стул, а после унесет нас с веранды домой – вечером, все-таки, становилось прохладнее.