Нужно сказать, что Николь, чувствовавшая весьма тонко, как только умеют женщины, считала, что по уму она ниже только Жильбера, остальных же – превосходит. Если бы не превосходство, которое ее любовник приобрел над нею после нескольких лет чтения, она, служанка разорившегося барона, сочла бы унизительным отдаться какому-то крестьянину. Что же тогда говорить о ее госпоже, если она и впрямь отдалась Жильберу?
Николь рассудила, что рассказывать г-ну де Таверне о том, что она видела или, вернее, что она себе вообразила, было бы непростительной ошибкой: во-первых, из-за характера г-на де Таверне, который, надавав Жильберу пощечин и прогнав его, посмеялся бы над всем этим; во-вторых, из-за характера самого Жильбера, который счел бы подобную месть мелочной и достойной презрения. А вот заставить Жильбера страдать страданиями Андреа, получить власть над обоими, видеть, как они краснеют и бледнеют под взглядом горничной, сделаться полной хозяйкой положения, принудить Жильбера сожалеть о тех днях, когда ручка, которую он целовал, была груба только на ощупь, – вот что тешило ее воображение и льстило ее гордости, вот что казалось ей в самом деле выгодным, вот на чем она остановится. Придя к такому заключению, Николь уснула.
Когда она проснулась – свежая, легкая, с ясной головой, – было уже светло. Своему туалету она посвятила, как обычно, час: только для того, чтобы расчесать ее длинные волосы, руке менее привычной или более добросовестной потребовалось бы вдвое больше времени. Затем в треугольном кусочке амальгамированного стекла, служившем ей зеркалом, Николь принялась рассматривать свои глаза и нашла их красивыми как никогда. Осмотр продолжался; с глаз она перешла ко рту: губы отнюдь не побледнели и, словно вишни, круглились под сенью тонкого, чуть вздернутого носика; шея, которую девушка с великим тщанием прятала от поцелуев солнца, белизною равнялась лилии, тогда как грудь поражала великолепием, а вся фигура – весьма дерзкими формами.
Убедившись, насколько она хороша собой, Николь решила, что легко сможет вызвать ревность Андреа. Как мы видим, девушка не была окончательно испорчена; речь ведь шла не о каком-то ее капризе или фантазии, она и в самом деле поверила, что м-ль де Таверне могла влюбиться в Жильбера.
Итак, физически и нравственно вооруженная, Николь отворила дверь в спальню Андреа, которая велела служанке будить ее в семь утра, если сама до тех пор не встанет. Но, едва войдя в комнату, Николь остановилась. Бледная, со лбом, покрытым испариной, от которой слиплись ее прекрасные волосы, Андреа распростерлась на постели; девушка тяжело дышала в забытьи и время от времени морщилась, словно от боли. Сон Андреа явно был неспокоен: она, полуодетая, лежала поверх сбившихся, скомканных простынь, подложив одну руку под щеку, а другой сжимая белую, точно мрамор, грудь. Дыхание ее то замирало, то вырывалось наружу с хрипом и неразборчивым стоном.
Николь несколько секунд молча рассматривала госпожу, затем покачала головой: отдавая себе должное, она тем не менее поняла, что нет на свете красоты, способной тягаться с красотой Андреа. Служанка подошла к окну и открыла ставни. Потоки света тут же залили спальню и заставили затрепетать покрасневшие веки м-ль де Таверне. Она проснулась, но, приподнявшись, почувствовала вдруг такую тяжелую усталость и вместе с тем резкую боль, что с криком упала на подушку.
– Боже! Что с вами, мадемуазель? – воскликнула Николь.
– Уже поздно? – протирая глаза, спросила Андреа.
– Очень поздно. Мадемуазель проспала на час дольше обычного.