Он ускорил шаг и вспомнил, как весной, когда весь посёлок только и говорил что о каком-то докладе Хрущёва, отец пришёл, как часто это с ним бывало, пьяный с работы и с порога начал кричать на мать:

«Воно даже про Сталина всё известно стало! И про тебя, гулящая тварь, скоро всё узнаем! Мне мужики-то порассказали, как ты глазёнки всем строишь в магазине! Щас я тебе волосья-то все повыдергаю, допялишься у меня! Небось, и брюхо-то в магазине сделала! Работягам с лесоповала много ли надо, лишь бы баба дала!»

Мать тогда сильно испугалась, затолкала ребятишек в горницу и закрыла за ними дверь. Саша шуганул сестёр в светёлку, а сам остался в горнице, прислонил ухо к двери и подслушивал перебранку родителей.

«Стёп, ребёночек же – твой, побойся Бога, не помнишь, что ли?»

«Ах ты, стерва! Бога вспомнила! Поздно вспомнила! Бог тебя не спасёт!» – отец заходился всё больше.

Саша услышал шум падающих табуреток, выскочил из комнаты и, увидев батьку, замахнувшегося на мать, подпрыгнул и повис на отцовской руке.

Остановил он тогда его. И не только тогда – сколько ещё таких ночей было! Все и не вспомнишь.

А отец такими вечерами, когда Сашка нарочно оставался на кухне, злился, сверлил его взглядом, ждал, пока Сашка уйдёт, пил водку, курил. Мать уходила. А Сашка не уходил, тоже ждал.

Ему исполнилось уже девять лет, так что удар отца не мог его испугать. К тому же он знал, что отец любил его сильнее, чем сестёр, сильнее, чем Тишку, поэтому Сашка не боялся. Батя всегда был им доволен; видя, как сын рубит дрова или помогает на сенокосе, приговаривал: «Мужик!». Сашка верил, что отец и маму любил – если бы не водка, то они бы и не ссорились. Да, одна беда была с ним: пил он часто и много, приходил откуда-то помятый, озверевший и вечно доискивался повода, чтобы побить мать. Раньше, когда Сашка, как говорят, «под стол пешком ходил», матери часто доставалось, а как только он подрос и стал постоянно вмешиваться, побои прекратились.

Отец потом пил, а Сашка сидел с ним за столом на кухне, смотрел и ждал. Иногда отец молчал ― тогда молчал и сын. Иногда отец, понимая, что сын его караулит, пьяно посмеивался над ним, но Сашка всё равно молчал. Но иногда отец говорил. И вот тогда Сашка слушал, впитывая каждое его слово. Тот рассказывал о лесоповале, о деревьях-великанах.

«Бывало, – говорил, – подойдёшь к сосне, прежде чем спилить, положишь руку на ствол, а дерево – будто теплом отдаёт, будто душа живая под корой дышит. И кора такая же шершавая, как мои ладони».

Отец всегда в этот момент смотрел на свои руки: большие, мозолистые, красно-коричневые от мороза, ветра и солнца.

«Так вот я и мекаю, сын, что деревья – они как люди. Не как все люди, а как мы, деревенские. Даже слово для нас одно: де-ре-во – де-ре-вен-ски-е. Грубые, крепкие, но простые и безобидные. До поры до времени, конечно».

А потом он вспоминал товарищей своих – друзей, погибших под соснами, проводил по лицу своей жилистой ладонью, замолкал и пил молча.

А Сашка всё ждал. У него слипались глаза, жутко хотелось спать, но он просто ждал. Щипал себя или ударял по щеке, чтобы не уснуть. Ждал, пока пьяная удаль и злость отца уйдут и он начнёт засыпать прямо на кухонном столе. Тогда Сашка тормошил его и вёл спать на веранду, если летом, а если зимой – оставлял на кухне, расставляя табуретки в один ряд. Стаскивал с него огромные, тяжелые кирзовые сапоги, укрывал одеялом. А под утро отец трезвел и переходил в горницу.

«В этом и есть моя ошибка. Зачем я лез во все их ссоры? Не надо было мне лезть, все мужики бьют своих жён, значит, так и должно быть. А то, вишь, я, выискался, со своими указками против батьки. Надоело ему всё это, вот и выгнал нас всех. Ведь все бабы толкуют: «Бьёт – значит, любит». А я тут «защитничек» нашёлся. Яйца курицу не учат. И правду он говорил, «интеллигенция вшивая-паршивая, в школу пошёл, так больно умничать стал». Кто я такой, чтобы батьку учить? Больше не буду вмешиваться.