А дед… Он, по рассказам отца, однажды повёл бабушку и маленького отца на расстрел. Как в военных фильмах – только это не кино. Она плакала и умоляла: «Только Толю не убивай». Что это было: вспышка ярости, шантаж, или просто демонстрация власти, кто его знает, никто не объяснял. Да и объяснить такое невозможно.

Но вот что странно: когда мы приезжали к ним в гости, я помню деда совсем другим. Он казался мне добрым. Щедрым. Улыбчивым. Он всегда что-то давал, особенно деньги, чем-то угощал. Он не кричал. Не бил. Не был страшным. И вот тут начинается самое тяжёлое – как в одном человеке могло жить два таких разных существа? Палач – и дедуля с гостинцем.

С возрастом я начала понимать: человек не всегда либо чудовище, либо ангел. Иногда это просто оболочка, в которой живёт распухшая, неразобранная, несдержанная боль. Возможно, у него самого в жизни не было ничего, кроме насилия и страха. Возможно, он не умел иначе. Или – не хотел. Может, с нами, внуками, он пытался быть тем, кем не стал для своих детей. Как будто хотел оставить после себя не только страх.

Психологи называют это диссоциативной моделью агрессора, когда внутри человека живут две реальности: одна – для контроля, в которой он правит страхом, вторая – для внешнего мира, где он «нормальный» и даже «милый». Это не оправдание. Это просто объяснение. Иногда зло выглядит, как добро – особенно, если ты ребёнок и видишь человека не целиком, а кусками.

Я до сих пор не знаю, кем он был на самом деле. Может, он и сам не знал. Но то, что бабушка в итоге осталась одна, без себя, говорит о том, каким разрушительным может быть человек, если его никто не остановит.

Последние её годы прошли в доме младшей дочки, тёти Любы. Та не простила отцу ничего. Жила с ним в одном селе, но как будто на разных берегах. Я хорошо помню тот день: дед пришёл, стучал в дверь, а она его не пускала. Стоял, ждал. Потом всё-таки взяла и вынесла еду, как собаке. Без слов, без взгляда.

Когда он умер – всё было как в тумане. Мы приехали. Он лежал на лавке, уже мёртвый, с подвязанной платком челюстью (я такого никогда не видела), а тётя Люба хлопотала на кухне, готовила на поминки ведро винегрета. Я еще подумала: кто столько съест. В последний раз. Без суеты, но чётко. Всё знала, всё делала. А на похоронах – дождь, слякоть, она вдруг начала плакать громко, почти наигранно. Как в кино. Странно было – как будто надо было поплакать, потому что так принято. А потом – будто выключили сцену. Всё. Обыденность. Повседневность.

А потом тётя Люба показала несколько вёдер денег. Настоящих советских купюр. Не игрушечных, не фантиков – самых что ни на есть настоящих, с Лениным, с гербами, с печатью. Но уже абсолютно бесполезных. Бумажки. Сырьё. Прах.

Дед прятал деньги в кастрюлях – настоящие советские рубли, которые давно превратились в мусор. Он никому их не отдал, даже когда они ещё имели цену. Ни на лекарства, ни на жизнь. После того как его семью раскулачили, страх потери въелся в него глубже, чем любовь к близким. Я думаю, что бессознательно он верил: если спрятал – значит, выжил. Деньги стали символом власти, которой его лишили в детстве, и он цеплялся за неё до последнего. А когда всё рухнуло – остались только вёдра бесполезной бумаги.

После распада СССР, особенно в начале 90-х, деньги сгорали моментально. В 1991-м году прошла денежная реформа – обмен пятидесяти и сторублёвок. Потом началась гиперинфляция. В 1992-м году цены выросли почти в 30 раз, а к 1994-му ещё в несколько раз. Люди просыпались бедными, просто потому что вчерашняя зарплата уже ничего не стоила.