Дождавшись моей готовности, велели взять зонт – откуда зимою взять зонт?! Но зонт мой, черный с щербатой ручкой и одной поломанной спицей, тут же необъяснимо обнаружился в углу возле сундука-комода. Повели вновь под белые монастырские стены на высоком берегу Сторожи. Теперь здесь не видать биваков французов; все благостно, как на буколических пейзажных картинках. Пасторальная благодать рассеялась в миг, едва мы, склонясь, прошли под низкими сводами монастырских ворот на подворье.
Здесь творилось невообразимое. Волосы на голове зашевелились, и больно стянуло кожу затылка. Мы как бы видели три образа разом, но не плоских, какие бывают на парсуне или иконах, а в объеме жизни. Три события, три сцены, вероятно, разделенных по времени, но для наших глаз видимые одновременно и не пересекавшиеся. Самое кровавое и, должно быть, произошедшее последним – это карательная акция усмирения. Но кого усмиряли?
Ржали кони с всадниками, кружившие у Стрелецких палат, и бесседельные. Конские копыта разбрызгивали красные капли луж, незадолго до того прошла гроза и битва. Дождь накрапывал, но о зонте я забыл под впечатлением от увиденного. По двору разбросаны тряпичные истуканы: вялые, ватные, безжизненные тела людей. Одежда, комканое тряпье – единственно настоящее, что осталось от недавно живого человека. Миг от живого до мертвого. Оступился и нет тебя.
Несколько человек со стянутыми за спины руками ждали участи у стены трапезной. Военные в портупеях и с массивными пистолетами в руках громко командовали, возбужденные сечей. Слышалось слово: мятеж.
Вторая картина – несколько человек у Провиантской башни палками и топорами забивают троих вояк: одного в кожаной куртке, кожаных шароварах и кожаной фуражке со звездочкою и двух других проще одетых, но тоже в военном. Я впервые тогда видел обтянутого с головы до ног кожаной амуницией человека. Человек походил на зверя, на кинокефала, на кентавра, отделившего свое тело от тела лошади. Впрочем, те – с топорами и палками тоже походили на зверей, хоть и в цивильном. По виду они из местных прихожан. Монахи попрятались. Всюду разбрызгано, как звездное крошево, светящееся солнцем зерно. У подклета Троицкой надвратной церкви мешки с зерном, вывороченные, предъявленные из тьмы на свет как улики, как утаенное, подлежащее добровольной выдаче. Видимо, монахи доброй волею спрятанное не отдали. Да и должны ли были?
Картина третья, самая дальняя во времени, – внутри храма Рождества Богородицы вскрытая рака с мощами святого. Не с того ли все последующее и началось? В раке разворошенные золоченые покрывала, кости ключицы и череп – о, снова тупая боль в моем затылке – сохранившийся нетленным, со знакомыми чертами. Мы нагибаемся ближе. И я в ужасе узнаю, отпрянув назад. Каково вам такое: вместе с хозяином того черепа вглядываться в его собственные мощи?! Усопший и живой – живой ли? – в двух образах, в двух ипостасях. И кто из них двоих более призрак?!
Как видите, непостижимыми событиями продолжились мои мемуары о будущем. Зонтик я потерял. И сбегал с монастырского подворья с небывалою прежде прытью. Дождь унялся. Пропали кони, пленники, экзекуторы. Объявились монахи, они плакали. Под ногами попадались злаки, тысячи втоптанных в землю зерен-солнц, а над ними высоко-высоко зависало в своем ничто одно беспристрастное горячее солнце. Сохли лужи, оставляя кровь на траве. А над монастырскими стенами разорялся в две тысячи пудов Большой Благовестный колокол с неразгаданной до сих пор тайнописью на стенках. Казалось, оглянусь, так увижу, как он падает с колокольни, бьется вдребезги, языком своим вонзаяся в землю. Нет-нет, с меня довольно. Не оглядываться. Не пятиться с Воскресения обратно в Среду. С восстания духа в предательство. Нет-нет, с меня такого довольно.