– Немецкое уменье приспосабливаться, – сказал он, и Старая Дама, проследив за его взглядом, заметила красный флаг в эркере соседнего дома с круглым и более светлым пятном на флаге.

– Наш сосед с гениальной простотой решил проблему перехода к большевизму. Кто бы мог заподозрить такое простодушие в человеке с его общественным положением?

– В комнате с эркером живут беженцы, – сказала она. – Но может быть… – и, потупив лукавый взор, после маленькой паузы добавила: – в то время как в доме напротив с грохотом опускались жалюзи, фрау Линкерханд, тяжело дыша, тащила на второй этаж чемоданы, а Вильгельм ровнял землю между кустиками салата… может быть, это весьма кстати – дать приют людям, которые вывешивают красный флаг, тогда как мы в лучшем случае решимся на белый…

Под вечер соседка выскочила из двери, спотыкаясь, пробежала по обоим садам, на ступеньках линкерхандовской террасы упала и разразилась протяжными рыданиями, Франциска сидела в своем «игральном» домике на голубой елке и не могла удержаться от смеха, когда директорша растянулась на крыльце (фрау Рафке любую девушку, отбывавшую в ее доме трудовую повинность, звала Минной, а пышную черноволосую украинку – Маткой). Франциска смеялась, уткнув лицо в скомканный фартук, смеялась презрительно – вот дуреха, поднять такой вой из-за разорванного чулка, и торжествующе – божья кара за твое скупердяйство, за ежегодные скандалы из-за орехов, за бабушкины бутерброды. Наконец, испугавшись, она скользнула вниз по стволу и тихонько подобралась к воющему существу на четвереньках. Франциска добродушно сказала:

– Не беда, я вечно расшибаю себе коленки, но я на это плюю, и они быстро заживают, вот смотрите. – Она вытянула загорелую, всю в ссадинах ногу. Дама вскрикнула и с брезгливым ужасом ее оттолкнула.

– Ну, ну, потише, – басовито остановила ее Франциска.

Линкерханд открыл дверь на террасу и ввел директоршу в дом, поддерживая ее под руку, он, еще недавно в самых энергичных выражениях поклявшийся, что эта истеричка никогда больше не переступит его порога, он, допустивший себя до крайней неучтивости, снимал очки, превращая тем самым соседку в расплывчатое пятно, когда она, с узлом белокурых волос на затылке, в шляпе и в белых перчатках – руки и плоская грудь в панцире бронзовых украшений, – расчищала граблями дорожки у себя в саду. Франциска ненавидела ее еще до случая с пленными – правда, только осенью, когда жирные зеленые плоды поспевали на орешнике, росшем на самой границе, но все же в директорских угодьях, и орехи с ветвей, свисавших над забором, валились в сад Линкерхандов – целый град яблочек раздора, ибо соседка пренебрегала вполне естественными притязаниями Франциски, требовала возвращения своего добра и не стеснялась в ветреные осенние утра, в самой дурацкой позе перевесившись через забор, выуживать орехи, собственно, уже принадлежавшие Франциске, раздвоенным концом подпорки для бельевых веревок.

Сейчас она сидела на старинной кушетке в голубой гостиной, Линкерханды обступили ее, смущенные и с вынужденным участием, как на некоторых похоронах, о которых фрау Линкерханд говорила: «Ничего не поделаешь, приличия требуют нашего присутствия». Сейчас, прикрыв губы ладонью, директорша раскачивалась из стороны в сторону и, уставившись блуждающими глазами на Линкерханда, вдруг произнесла:

– О боже, а у меня даже черных чулок нет.

Вильгельм схватил сестру за шиворот и вывел ее в коридор.

– Умерла Эльфрида! – Краем ладони он как бы перепиливал себе запястье.

– Отчего?

– Тебе этого еще не понять, – угрюмо отвечал он.

Эльфрида была старшей дочерью директорши, первая ученица выпускного класса, бледная, убогая девочка, с одним плечом выше другого, она всю вторую половину дня под присмотром отца делала уроки и только вечером, когда уже смеркалось, недолго гуляла в саду, тяжело дыша и склонив голову на кривое плечо.