Но Якоб, который хочет выпотрошить мир, который смотрит на тебя так, словно собирается приподнять черепную крышку, просверлить лобную кость, намотать на катушку твои мозговые извилины… Вивисекция с помощью взглядов-скальпелей, как будто твое существо и сознание – это орган, который можно вырезать, подержать в руках, ощупать и запечатлеть… «Постепенно ты становишься похожей на человека, – сказал он мне. – Два года назад ты была просто красивым куском мяса. Теперь уже проклюнулась голова…» У стены стояли три портрета, один и тот же человек, но в то же время и другой, словно на каждом следующем портрете с него снимался какой-то чисто внешний слой, сдиралось видное каждому и выступало то, что обычно таят от других и в чем даже себе не сознаются. Это и есть правда в искусстве, вот так предавать человека? Я не знаю, Бен, я никогда не знаю, что такое правда. Если я тебе рассказываю: все было так-то и так-то – это правда? Для передачи настроений у нас есть только кодовые слова, и мы ждем, что другой их расшифрует. Изменяю ли я краски, переставляю ли фигуры оттого, что знаю, что будет дальше?

Я побывала и в квартале у моста, и перед зданием суда, три дня слились для меня в один – тот, в котором уже был ты, Бен, день два года назад, когда вынесли решение о разводе, и третий, далекий-далекий, но он вспоминается так отчетливо, что я и сегодня еще краснею. Осенние дни, окрашенные во все оттенки желтизны… Высокая старинная дверь блестящего красного дерева. Она закрылась с торжественным грохотом, как будто гора Симели сомкнулась за беглецом. Свобода ценой отрубленной пятки. Франциска остановилась на лестнице, корректная и подтянутая, как ее учили в детстве, на ней был костюм соломенного цвета, отбрасывавший светлые блики на ее лицо. Пожелтевший газон перед зданием суда и бледно-желтые шары подстриженных кленов вдоль улицы утопали в молочном предвечернем свете. На церкви Пресвятой Богородицы звонили колокола, и воздух, казалось, вибрировал, набегал длинными ровными волнами, печальный, как в ноябрьское воскресенье. С отливающей зеленью медной крыши собора с криком взвилась в небо птичья стая.

Франциска оперлась рукой о перила, ей вспомнился сентябрьский вечер три года назад, когда она впервые ждала Вольфганга у заводских ворот, чтобы отобрать у него зарплату, целых пять дней пресная пища в студенческой столовке… Голодная, мечтающая о сигарете, но элегантная в своем стеганом нейлоновом пальто, она прямо стояла у кирпичной стены – результат долголетней муштры: держись прямо, плечи назад, старайся избегать гласности, – и тут ей вспомнились истории Важной Старой Дамы: об офицерских женах, которые вязали кружевные салфетки и тайком продавали их, чтобы на новогоднем балу блеснуть новым ослепительным туалетом; и о чиновниках, у которых на обед подавалась селедка или разбавленный соус, потому что девочки учились в лицее и должны были брать уроки музыки… Истории из буржуазного паноптикума, говорила Франциска смеясь.

Она холодно встречала взгляды мужчин, на велосипедах выезжавших из заводских ворот. Одному стало жаль ее, он крикнул:

– Твой уже давно ушел!

Дружок его предупредил: мы ведь хотели пойти пивка выпить, а там стоит твоя краля, смотри, она тебя утащит… Вольфганг прокрался по двору и улизнул через задние ворота.

Франциска содрогнулась от унижения, которое было хуже голода, хуже долга квартирной хозяйке, хуже, чем пойти на поклон к родителям, где каждая монета сопровождалась мягким укором: мы же тебя предупреждали, детка, вот если бы ты нас послушалась, конечно, если ты образумишься, двери нашего дома всегда открыты…