Домой – человек привыкает ко всему. Я привыкла к перебранкам, к еженощному ожиданию и к маленьким, грязным унижениям. Однажды, когда мы вместе хотели зайти поесть, хозяин ресторанчика вышвырнул нас вон – Вольфганга не пускали в приличные заведения. Как-то ночью я нашла его на ступеньках лестницы, окровавленного, в разорванном пиджаке, добудиться его мне не удалось, но и оставить его одного я тоже не могла, тогда я стала неподалеку, но так, как будто не имею к нему никакого отношения. Мне вспоминается только дурное… В моих воспоминаниях дурно и пошло даже то, что мы спали вместе, что он голый расхаживал по комнате, похваляясь своим телом, эластичными мускулами и совершенной формы плечами, прекрасный, как Антиной. Сильный, здоровый, он был лишен фантазии и даже спустя три года не заметил, что я ничего не чувствую, я думала, это моя вина, я стыдилась, словно обманывала его, и думала, что я фригидна, все остальное я знала только из романов.
Я привыкла по вечерам ходить из пивной в пивную, разыскивая его. Поначалу я останавливалась в дверях (молчаливый упрек – вроде женщины, за юбку которой цепляются четверо малышей), потом уже стала подсаживаться к пьяницам за столик. Давай, срами меня, считай стаканы, говорил он… Еще позже у меня появилась своя излюбленная пивнушка, туда я ходила одна, потому что в нашей комнате мне нечем было дышать.
Хозяин пивнушки был славный человек. Да и заведение было славное, на столиках всегда цветы, никелированная стойка, у которой ты и впрямь чувствуешь себя как дома, а над стойкой бесчисленные фотографии овчарок. Хозяин, высокий, благообразный, во время войны служил в парашютно-десантных войсках и лишился обеих ног. Ходил он на протезах, при каждом шаге слышался скрип металлических суставов, но он двигался на своих искусственных ногах быстро и уверенно. Посетители, большей частью солидные спокойные люди – рабочие с женами, молодые парочки и т.д., сами брали пиво со стойки.
Мы очень сдружились, хозяин и я, одно время каждый вечер заходил в пивную и Петерсон, мы сидели у стойки на высоких табуретах, как в баре, болтали о том о сем, о прежних временах, о нынешних и накачивались пивом. Это вправду была чертовски приятная пивнушка, мирная, и всегда было с кем словом перемолвиться, понимаешь? Каждый вечер в одно и то же время в дверях появлялась черная овчарка хозяина, шествовала, точно принцесса, между столиками и принимала почести от посетителей. Дверь в заднюю комнату она открывала лапой.
Вот так было тогда. Я попросту погибала… Вечером, когда загорались огни, начиналось мое ожидание, и мистер Гайд крался по улицам… тогда она отслаивалась от Франциски, той, что увлекалась своим профессором, терзалась из-за физики строительства, делала эскизы театра… они не знали друг друга, не хотели иметь ничего общего, но границы начинали расплываться, и иногда, вырванная из спокойно-радостного дня, она со страхом спрашивала себя: кто же я?
Перед зданием суда у подножия лестницы стоял очень высокий мужчина лет пятидесяти. Его коротко подстриженные черные волосы с редкими белыми прядями напоминали оперение сороки, и во всем его облике и повадках было что-то от широкогрудой, разлохмаченной ветром птицы. Свой сшитый на заказ костюм из ворсистой ткани он носил с небрежностью человека, у которого в шкафу нет лучшего костюма, и галстук его криво свисал из-под расстегнутого ворота рубашки.
Он раскрыл объятия и прижал Франциску к своей груди. У него был поразительный талант любую ситуацию превращать в драму.
– Бедное мое дитя, – шептал он, а Франциска, его ученица и партнерша, эрзац-дочка и громоотвод для его настроений, то ли обожающая ученица, то ли мятежная соперница, Франциска прижалась лбом к его плечу, она наконец была захвачена состраданием к самой себе и болью, которой не испытывала во время судебной процедуры, болью, достойной героини «Трагедии Двоих»… Итак, я неспособна на сильные чувства, говорила она себе, когда, стоя, слушала решение суда, мне уже все равно, Вечная Любовь умерла, и состоялись похороны по третьему разряду (и во время бабушкиных похорон я тоже не могла плакать, не из-за людей, которые выглядели так, словно боялись простудиться в январе, на заснеженном кладбище, ведь покойник всегда тянет за собой других… я с тоской смотрела на пастора, этого играющего в футбол юного святого, который балансировал на доске, перекинутой через яму, в белоснежном стихаре, на груди – стола с патетическим золотым шитьем… доска качалась и гнулась под ним, а моя мать, точно оперная героиня, закутанная в траурную вуаль, шептала мне, прижав к губам носовой платок: люди сочтут тебя бесчувственной, ты же знаешь, на нас смотрят, о тебе и так достаточно говорят… Но что она знала, ведь мой День-большого-горя уже остался позади, и если с кем-нибудь из этой проклятой семьи я и была близка, так именно с Важной Старой Дамой) … и так отчетливо, словно включили магнитофон с записью ее голоса, она услышала свое задохнувшееся от растроганности «да» перед служащими загса и пластинку с Неоконченной симфонией – проигрыватель был спрятан за кустиками лавра… неоконченно, да и с самого начала все шло кувырком, и этот обед втроем, с единственным делегатом от Линкерхандов, красноглазым и смущенно моргающим Вильгельмом, в ресторане на окраине города, садовые стулья, прелые листья на танцевальной площадке, в ветвях вылинявшие от дождя обрывки бумажной гирлянды… Собачья свадьба, сказали в семействе бывшего, потому что не было праздника с водкой и свиным жарким, дурацких танцев под аккордеон дяди Пауля и расхожих шуточек, вроде подношения ночного горшка с венскими сосисками и горчицей…