В полдень я сидела возле дворца, совсем одна, и мне хотелось, Бен, чтобы ты был со мной, хотя я, сама не знаю почему, удрала и от тебя… Кругом тишина, только фонтан журчит, где-то высоко-высоко вода сливается с воздухом, и струя, кажущаяся твердой и плотной, как стекло, разделяется и дугами падает в первую чашу, потом во вторую, третью и дальше в выщербленные руки и пасти жаждущих тритонов, а когда дует ветер, кругом вздымается водяная пыль… посыпанные гравием дорожки, лестница, господи, что это за лестница! По ней не поднимаются, а восходят, ты, верно, понимаешь, что я имею в виду.
Вдруг туча синегрудых голубей взмыла над флигелем для придворных, над треугольным щипцом и колоннами из белого пористого камня, а я была счастлива, Бен, счастлива и печальна одновременно, как бывает при звуках музыки, нет, на сей раз не блюз, никого в черном, никакого джина, никакого trouble in mind[11], скорее Аркадский фавн и его меланхолическая свирель в жаркий полдень, в лесу, на усеянной солнечными бликами поляне. Поставь пластинку и внемли маленькому козлоногому фавну. Приблизительно так… Якоб теперь пишет Дебюсси, переводит «Море» в цветные круги и волны, синие, серые, зеленые, очень красиво и очень непонятно, но, если он вдруг поставит пластинку, делается ясно, это именно то, что ты видишь с закрытыми глазами или чувствуешь…
Потом я пошла к собору, сыпал дождь, из пастей химер и драконов на водостоках текла слюна. Если, стоя у подножия стены, взглянуть вверх, башня начинает качаться, наклоняться вперед, падать, медленное падение вопреки всем земным законам, угрожающе затянутый обвал, еще в детстве пугавший и унижавший меня, так же как мощные стены, священная полутьма церковного придела, застывшие фигуры умных и придурковатых девственниц. Сегодня все это видится мне в новом, куда более ярком свете: эти колонны и арки возникли вовсе не в мозгах «темных людей», а своды вовсе не проповедуют бессилие перед богом… Они были великими испытателями, мои средневековые коллеги, и нечестивыми мыслителями. Красную розу на их могилу, которой никто не знает.
Итак, сентиментальное journey[12], назад к улицам и площадям прошлого, к руинам Святой Анны, одетым в леса до самых ног черного ангела, к сводам старой ратуши, к некоторым друзьям, моему маэстро Регеру и к Якобу… Нет, между нами ничего не было тогда. Приключение – вот это слово, ведь оно означает не только случай, событие, историю, но и дело – до чего же емкое слово, – смущение, тиски… так оно все и было, фатально и сомнительно… вечер, когда кто-то сидит рядом, кто-то, уже не говорящий тебе «вы», кто-то, чья рука не живее пластмассовой руки манекена в витрине, и он спрашивает тебя из дальней дали, с расстояния трех световых лет:
– О чем ты думаешь?
Она открыла глаза, и ей навстречу опять неслись лодки, сине-черные паруса, надутые ветром, который не шелохнет ни море, ни дымно-серый воздух.
– О чем я должна думать? Ни о чем.
Он склонился над громадным граммофоном с трубой и крутил ручку. Франциска натянула одеяло до подбородка и повернулась лицом к стене, чтобы не видеть его спину, шею и буйную черную гриву. Граммофонная игла карябала пластинку, из трубы слышались пискливые звуки старой песни; «Слава, слава, аллилуйя…», и солдаты господа маршируют, и душа старого Джона Брауна марширует впереди, слава, слава, аллилуйя, Якоб с полуоткрытым ртом и отвисшей челюстью кивает в такт.
– Кинг Оливер, – сказал он.
– Ничего подобного, – отвечала Франциска, сердясь на это экстатическое кивание и отвисшую челюсть. – Оставайся уж при своем Ноно, джаз ты просто не умеешь слушать. Это свинг Чика Уэбба. Как будто ты видишь девушку, потом начинается драка, а потом ты опять видишь девушку.