– Это довольно точно передает мои чувства, – заметил он.
На полу стояли два стакана и полупустая бутылка красного вина. Он налил вино в стакан и подал Франциске. Она сморщила нос от запаха кислятины. Лунный свет, падавший сквозь окно без занавесок, освещал беспорядок в комнате, грубые половицы, казарменную постель, груду пустых бутылок и консервных банок в углу и заваленное эскизами старое соломенное кресло. Она вытянула руку под одеялом и сняла иголку с пластинки.
– Отвернись, я хочу одеться, – сказала она тоном, из которого Якобу уяснилось, насколько неопытна его случайная возлюбленная.
Он взглянул на нее. Она приподнялась, обвила его шею руками, а он, убежденный горьким ароматом ее духов, ее дыханием на своей коже, спросил, придет ли она еще, но она молчала, отрешенная, и он чувствовал, что не его она обнимает, а кого-то другого, что-то другое, живое обнимает она или удерживает, и сказал оскорбленно:
– Только без слез, пожалуйста. – Поднялся и через холодную комнату прошел к себе в мастерскую. Он волочил правую ногу, перебитую осколком зенитного снаряда.
Ночью мастерская казалась высокой, как неф собора. Якоб стоял, как бы являя собой картину, знакомую Франциске по технически изощренным фотографиям: падающие линии чудовищной стальной башни, в коническом плетении которой, у самого неба, чернеющей точкой запутался человек. Скрестив руки на груди, он наблюдал, как она входит, улыбнулся, когда она неловко стукнулась о стол, на котором зашуршали тонкие листочки алюминиевой фольги и зазвенели эмалевые пластинки – в лунном свете все это сверкало, как сокровища пиратов (считалось, что Якоб умел колдовать, ставить капканы, пристальным, коварным взглядом заставлять людей спотыкаться). Она остановилась и принялась разглядывать картон на торцовой стене мастерской, доходивший почти до потолка. Любовная пара в саду, грубо и наивно пестром.
– Ну как? – спросил Якоб.
– Монументально, но красиво, – отвечала она.
Любовники не касались друг друга, их взаимное влечение среди чувственного изобилия цветов и листвы выражалось только в мягком, плавном движении плеч и шеи.
– Подсолнухи мы выложим сусальным золотом.
– Золото, да, конечно. Держу пари, это идея Регера. Ну, я пошла. И не строй такое лицо… Что еще?.. – И добродушно добавила: – Ты ни в чем не виноват. Я не могу вылезти из собственной шкуры. Так что не стоит огорчаться.
Голос ее звучал глухо и надтреснуто. Якоб попытался представить себе, как менялся этот голос, когда Франциска лепетала что-то в объятиях мужчины (голос делался материальным, думал он, осязаемым, как грубошерстный платок, серо-коричневый: он привык голоса и ноты воспринимать в цвете, звуки флейт виделись ему белыми, глиссандо – фонтаном, высоко взметнувшимся во все светлеющую небесную синеву), с ним она все время молчала, не выдала себя ни единым именем, ни единым вздохом. Немая и настороженная, она будила в нем неуверенность, а потом уж и ярость. Он был бы рад удержать ее, она задолжала ему признание и даже капельку дружелюбия, что подвигло бы его на доверительный разговор: хорошо, что ты здесь. Ты мне нравишься. Уже тогда, в июне, когда я встретил тебя в клубе… Ты была в желтом полотняном платье с бусами из черно-коричневых ракушек… Девушка? Да. В Западном Берлине. Иногда мы встречались там, иногда у нас дома, в пресс-кафе, знакомый давал нам свою комнату на ночь – Роберт, ты знаешь его девочку с маками. Потом они построили стену… Однажды, когда я был в Берлине и шел по унтер ден Линден к Бранденбургским воротам, мне казалось, что я в анатомической лаборатории… Ты когда-нибудь видела, как обнажается сердечная мышца? Вот так. Куча людей, некоторые махали руками, другие просто стояли рядом. Это не может продолжаться долго, как ты думаешь? Никто не может к этому привыкнуть, колючая проволока посреди города… Ты похожа на нее, нет, правда, немного похожа, у нее волосы темнее. У меня есть ее фотография…