Фрау Линкерханд, обшарив все ее ящики в поисках писем и предательских дневниковых записей, жаловалась Вильгельму:
– Очень уж она стала хитра, все скрывает, у нее нет ни капли доверия к родителям.
Вильгельм пожал плечами, какой смысл спорить, у матери уже глубокие морщины и толстая, с намечающимся зобом шея истеричной женщины. Вечером за столом, увидев сестру, бледную от возмущения, он подумал: ее хоть со всех сторон огороди запретами, она улучит минутку и перепрыгнет через ограду.
Однажды августовской ночью они купались в реке. Ночь, темная и вялая после дневной жары, луна за ветвями ольхи, кваканье лягушек в камышах… Медная луна, сводница-луна… и меланхолическое кваканье, как по заказу, отвратительная, шумная лягушачья чернь… А про мост я тебе еще не рассказывала? В сорок пятом его разбомбили – руины, над которыми катила свои воды пылающая река, унося обломки и останки машин, лошадей, беженцев, крейслейтера, чемоданы, перины… теперь это опять мост с высокими пролетами, с бетонными опорами, которые омывают мирные волны, с надежными чугунными перилами на высоте десяти метров над водой или двенадцати, во всяком случае, слишком высоко, чтобы у меня хватило смелости прыгнуть вниз… один шаг… и ты падаешь, как на туго натянутый брезент. Но Вольфганг… Она уже сидела на берегу, завернувшись в купальный халат, и видела… красные пролеты, суриковые… спустя семь лет стояла она там в последний раз, октябрь, ветер, у реки уже холодно, со мной был профессор, я видела его руку на перилах, маленькую белую жирную руку, она дрожала… но это ничего не значило, он был до ужаса нервный и, насколько я его знаю, всегда находился на грани крушения, апоплексии, катастрофы, и всегда неваляшка, мы оба неваляшки, говорил он, у нас, как у кошек, семь жизней. Ранний вечер, в парке еще достаточно светло, виден маленький дворец и высотный дом, который мы вместе строили, а ты знаешь, что это такое – здороваться со своим домом? Я тогда вышла из города… и увидела темное блестящее тело ее друга, прыгающего с моста.
Он вскарабкался на высокий берег и стряхнул капли воды с рук и с груди красивым размеренным движением, запечатлевшимся в памяти Франциски, потом подошел к ней. Стянул с ее плеч купальный халат. Она сносила все молча, с любопытством, исполненная ужаса перед собственным телом, послушным чужому влажному рту, и ей казалось, оно меняется под чужими руками, становится больше и податливее.
На пути домой Франциска дрожала в ожидании мига, когда обнаружит, что на лбу ее запечатлен Знак. Она терла ничуть не изменившееся лицо и не чувствовала ничего, кроме облегчения, как будто решила задачу и наконец осталось позади что-то угрожающее, чего все равно не избегнуть. Она думала: и об этом пишут стихи, господи ты боже мой, об этом поют песни… Фрау Линкерханд вошла в ванную комнату, увидела дочь, стоящую перед зеркалом, увидела ее испытующий взгляд, вспыхнувшее лицо, отвернулась, выбежала в слезах, яростных слезах обиженной святоши.
– С этим плебеем! – кричала она.
Франциску подвергли домашнему аресту. Вильгельм должен был каждый день заезжать за ней в университет. Он являлся на своем трескучем «Дикси», как телохранитель, отдавал ей честь, стараясь развеселить сестру, и доставлял записочки. Его забавляли недостойные психологические маневры семьи, а на самом деле Франциска использовала время, проведенное взаперти, когда она даже ела одна в своей комнате и не видела никого, кроме надзирателя Вильгельма, вовсе не для самоанализа и покаяния – двух недель разлуки оказалось довольно, чтобы новым светом озарилось столь разочаровавшее ее событие. Я могла бы быть независимой, сказала она себе, снять комнату и жить на стипендию. Вильгельм добродушно посмеивался над ее планами.