Обезумевшее сердце билось, как исполинский «нечестивец», способное расслышать разве что самое себя, и говорить ему было бесполезно. Случилось непоправимое: стена, только что преодоленная молодым художником, не осталась позади, а вошла внутрь его, разъединив непроницаемой преградой душу и тело. Новое, неуправляемое естество толкало его вперед, рассудок же заклинал не двигаться. «Не проснись, не проснись, не проснись! – беззвучно молился Инебел. – Если бы сон, священнее которого ничего нет на свете, не снизошел на тебя, я просил бы: улети от меня, незваного, уплыви от меня, непрошеного. Но ты спишь, и я молю об одном: не сделай меня святотатцем, не обрати меня в «нечестивца» – не проснись! Заклинаю тебя и рассветом, и светом, и отсветом, и молчаньем, и громом, и стоном, и шепотом – не проснись! И дорогою утренней, и вратами вечерними – не проснись! Не проснись…»

Он наклонился ниже, ловя ее дыхание, и понял, что она послушна ему. Неподвижными были ресницы, беззвучным – дыхание, и черная тонкая веточка – память костра – не дрожала, запутавшись в белых ее волосах. И тогда его рука, самовольно и непостижимо ставшая гибче ниточной водоросли, легче серебряной водомерки, едва уловимым движением отыскала эту упругую колючую рогульку, не бывшую ни углем, ни деревом, и вынула ее из узла волос. И тогда… Разве он виноват? Он не мог этого знать, он не мог догадаться, что у нее, нездешней, волосы – живые, и они развернулись лениво и сонно, и побежали по его руке, и прильнули к ней доверчиво и прихотливо, выбрав теплую ямку на сгибе локтя… Не проснись, не проснись!

Теперь он не мог шевельнуться – но не мог и оставаться вот так, когда лиловые круги плыли перед глазами от сладкого, солодового духа этих волос, когда спину и плечи сводило от гнетущей тяжести этих волос, когда дыхание перехватывало от жгучей боли, потому что эти волосы впивались в кожу, словно щупальца озерной медузы-стрекишницы… «Не проснись, не проснись, не проснись, даже если я застону, закричу от этой муки; не проснись, даже если я, спасаясь из нестерпимого узилища этих волос, нечаянно коснусь твоего плеча… Не проснись!»

И она не проснулась, и она не просыпалась, и он понял, что властен над нею, потому что, преодолев проклятую стену, он уже не был прежним – ведь ее волосы, доверчиво задремавшие на его руке, признали его своим! Он стал иным, и мучительная чуткость – беда истонченных пальцев – стала свойством всей его кожи, и был он весь огромен и нежен, как сказочный зверь-ковер, обитающий в горных пещерах…

И не просыпалась она.

15

С утра Абоянцеву везло на чужие разговоры. Пока он спускался по винтовой лесенке – лениво, в какой-то необъяснимой, давным-давно не посещавшей его истоме, – снизу доносился ворчливый басок Меткафа, из-за недосыпа понизившийся ровно на октаву. Чернокожий гигант кроме целого комплекса паранормальных свойств обладал еще и способностью прекрасно ориентироваться в темноте – незаменимое качество для ночных вылазок на вертолетную. Судя по монотонности речитатива, Меткаф дотошно перечислял все детали своей микроэкспедиции. «Развалины меня не то чтобы потрясли, но впечатлили: стены толстенные, вроде бы из серого плитняка, а ширина – поперек можно улечься, и ноги не свесятся. Так эти стены порушились, а вот оконные переплеты, тонюсенькие такие, за ними и нет ничего, небо просвечивает и ветер гуляет уже которое-то столетие, – эти целы! – (Где он там стены нашел, да еще и с окнами, коих на Та-Кемте еще не изобрели?) – Погулял я по сереньким дорожкам, потом гляжу – газончик ровненький, словно и не натуральный, а ковер синтетический, а посередке – пихта…» – «Так уж ты и запомнил, что это была пихта, а не елка? – (Ага, это Мокасева, голубушка, кормилица наша.) – Не люблю я пихту, никчемное дерево, ни духу от нее, ни радости новогодней… Дак о чем это мы?» – «Да все о том же, мэм, о слабых сигналах, психогенных и посттемпоральных… Да вы никак стоя спите, мэм? Я вот всю ночь на запасной базе околачивался, и ничего!» – «На то ты у нас джинн не джинн, а что-то вроде Кощея… Не обращай внимания на меня, старую, разоспалась я нынче – не иначе как к погоде. Говори себе да салатик не забывай крошить, чать, дежурный». – «Тогда пожалуйте яичко, мэм-саиб… Гран мерси. Поди сюда, паршивец! Стой смирно».