Но тут все задрожало, загудело, раздались какие-то команды, сопровождаемые страшным матом, и я понял, что мы, типа, отчалили. Тут мне сделалось страшно! Да, я испугался так, что даже затошнило. Я выбежал из кубрика и пока никто не видит, решил выпрыгнуть на берег. Но, когда я добрался до борта и глянул – то пристани уже не было видно; да и воды не было видно: темень, черная пустота и тут, сука, я понял, что «попал». Я готов был выпрыгнуть и в воду, но это была не та вода, что я видел, отдыхая на Черном море: теплая и голубенькая. Тут, сука, – чернь и холод. Блядский север, – заключил Лысков.
Но пару слов о Лыскове: среднего роста, строен и красив греческой четко очерченной красотой линий во всем, но только на русый, славянский манер.
Лысков всегда был равнодушен, всегда спокоен. Вывести его из себя казалось делом не возможным. Я, Савицкий – основной поставщик баб в нашу компанию обычно представлял Лыскова дамам, как дрессировщика обезьян и человека без нервов.
Помнится, на какой-то новый год, я, таким образом, представил Лыскова большой компании еврейских девушек из музучилища, которых я, находясь с ними в тесной дружбе, притащил на праздник.
Одна особенно заинтересовалась этой харектеристикой и, находясь за столом рядом с Лысковым, все пытала:
– А, как это – без нервов?! Что вы под этим, молодой человек, подразумеваете?! Ведь есть же какие-то правила, – говорила она, пригубляя коньяк, – вот нельзя же, к примеру, раздеться на людях догола без нервов и стеснения!?
– Можно, – ответил лаконичный Лысков.
– Ну, как это, ха-ха-ха, – резвилась девушка еврейской национальности, которую обучали в музыкальном училище бить руками с растопыринными пальцами по клавишам фортепиано.
– Вот, например, здесь, – продолжала она, обводя взглядом большую, разношерстную, прекрасно одетую и едва знакомую друг с другом толпу, – это не реально!
И действительно: вечер только начинался, пьяных еще не было, в углу сидели чьи-то родители.
– Реально! – сказал Лысков и начал раздеваться.
Гости уже давно прислушивались к их диалогу, а теперь стали и наблюдать, как Лысков через голову снял свой джемпер и, поправив аккуратно прическу, стал расстегивать рубашку.
Все заулыбались думая, что это – шутка и одежды у северного мальчика еще много. Тем не мене Лысков быстро снял рубаху и находящуюся под ней футболку, а затем и джинсы, чего никак не предпологали гости, находясь за новогодним столом, и вдруг обнаружив за ним чьи-то волосатые рыжим славянским пушком ноги. Но я видел, я видел, что, как там, у Станиславского: ни кто не верил в серьезность происходящего! Ну, мальчик разделся – герой! Ну, вот и трусы – здорово!
И, увидев белые в синий горошек трусики, напряжение спало и гости зашумели, разговорились и отвлеклись наивно палагая, что этим все и кончено.
Так думала и бедная еврейская, нахер, пианистка! Она-то и разбила свой бедный талантливый еврейский череп о косяк двери, через, которую выбегала, наряду с другими, когда Лысков, поводя пальчиком по резинке своих трусов, вдруг их снял.
Он стоял, освещенный гирляндами елочных огней, а его "добро" вывалилось, как казалось, чуть не на тарелку с салатом. Но это, повидимому, многим только казалось, потому, что наш общий друг Жекуня, спустя время, возмущался:
– Блин, Лысков, ну было-бы, что показывать, а у тебя был маленький, сморщеный, тьфу…
– Где маленький? – воспрошал Лысков, доставая своего "друга" и демонстрируя нам с Максом.
– По-моему – ничего!
Добавлю, да простит меня читатель за отхождение от главной темы рассказа, что в тот вечер уже комсомолец и курсант Высшей мореходки Максим Соколов, не привыкший ни в чем уступать героям современности, вообще скакал на столе и, конечно, голый, потрясая всем, что у него было на тот момент. Но это было потом, когда лишние гости »рассосались», а еврейские пианистки и особенно та, что усомнилась в «непобедимости» Лыскова с разбитой и уже забинтованной »башней», уверенно и спокойно сидели за столом, смеялись и аплодировали.