Семён Израилевич передал Фиме через стол стихи и неожиданно с некоей торжественностью произнёс:

– И огромное вам спасибо, Фима, и за дверь, и за замок, и за стихи, которые вы с такой доверительностью вверили мне. И я очень надеюсь, что непрерывно брюзжащий старик никому не испортил этот прекрасный, солнечный день. Выпьем!

А Тина, с тревогой поглядывавшая на мужа во время монолога поэта, с удовлетворением отметила, что он нисколько не расстроен, а даже наоборот, возбуждён и радостен.

– Семён Израилевич, вы действительно думаете, что народ, заполнявший стадионы, чтобы послушать Евтушенко, Ахмадулину, Вознесенского, Рождественского, жаждал приобщения к поэзии? – спросил Валерий Николаевич.

– У вас есть иная версия?

– Несколько циничная. Советские люди шли на их выступления и покупали их книги не ради стихов, а ради трех вещей: сопричастности к недозволенной или не одобряемой властями акции; приобщения к дефициту, которым престижно обладать; наконец, ради собственно зрелища при полном отсутствии выбора зрелищ.

– В этом много правды, но у меня ощущение, что вы, Валерий Николаевич, на стадионы не ходили и оттого зрелища воочию не видели. А мне пришлось. Так вот, порою казалось, что ошеломлённые, до крайности возбуждённые зрители готовы пойти на штурм Кремля. Мне казалось, что дни Софьи Власьевны (советской власти) сочтены. Никогда, даже лучшая в мире проза, не смогла бы сотворить с людьми того, что творили не самые лучшие в мире стихи. И это много выше приобщения к дефициту. Другое дело, что всё начиналось со входа на стадион и кончалось с выходом из него.

– Оргазм, – добавила Инна Львовна.

– Интересно, – заключил Валерий Николаевич, как по-разному относятся к одному и тому же событию учёный и поэт. Фима, а что же с «Балладой о гене»?

– Хватит, хватит! – заголосил Фима.

– Как это «хватит»? – возмутился Валерий Николаевич. – Я требую прочтения и второго стихотворения, тоже посвящённого мне!

– Валера, – взмолилась Нина, – оставь Фиму в покое!

– Фима, – мягко сказала Инна Львовна, – читайте. Пожалуйста.

Фима несколько дрожавшими руками вынул листок со стихотворением, развернул его.

– Пожалуйста, господа мазохисты. «Баллада о гене».

Забрали гена ночью, сворой
И двое в коже, тихо, зло
Ему сказали:
– Время, сволочь,
Твое, наверное, пришло.
И повезли, давя плечами,
Воняя луком и хамсой,
Сверля безумными очами
Осатаневший город свой.
И в дом ввели, облезлый, старый,
Оглохший от бессчетных бед,
И перед юным комиссаром
Ввинтили в сальный табурет.
И тот сказал: – А я-то думал,
Что сам – с версту, в плечах – что дом,
А на тебя нельзя и дунуть —
Ищи по щёлочкам потом.
И закричал, уже не в силах
Унять властительную дрожь:
– Не веришь в новую Россию?
Большевиков не признаешь?
Остаться хочешь прежним геном,
Гнилое прошлое манит,
Не видишь, падло, перемены,
Не реагируешь на них!
Пока мы кровью здесь потеем,
Сажаем будущего сад,
Ты большевистскою постелью
Нахально брезговаешь, гад.
И всем нашёптываешь, сука,
Что революционный класс,
Рожать, как прежде, будет в муках
И в год не более, чем раз.
Но ты не радуйся особо —
И без тебя мы, вражий пёс,
И этой сучки хромосомы
Решим наследственный вопрос.
Мы сбросим старые привычки,
Мы десять раз получим в год
От каждой крепкой большевички
Коммунистический приплод.
Но наше мощное терпенье
Законно выродилось в злость.
И поведу тебя теперь я
Под пули, вражеская кость.
И вскинулось двенадцать дул…
– Огонь! – вскричал кровавый гений.
Двенадцать бурь, двенадцать пуль
Ударили по сердцу гена.
Он покачнулся. Бел, как мел,
Крылами всех стрелявших обнял,
Благословил и полетел,
Роняя кровь над местом лобным.