Оказавшись за кулисами этого безумного театра, я замкнулся в себе, окутанный беспросветной болью, понимая, что передо мной захлопнулась дверь в мое будущее, в мое возможное счастье.


…Теперь я знал, что Ты так и не прочла длинные письма моего детства, которые я писал Тебе каждый день. Там были все мои мечты и все просьбы… Ты просто выкинула их, небрежно шлепнув на уголке конвертов слова «никогда» и «навсегда», лишая меня самого главного: свободы выбора… Я оказался внутри Твоего огромного калейдоскопа, где все зависело только от того, как прокрутится цилиндр и какой сложится узор. Ты замаскировала все двери под зеркала, и я не понимал, какую из них выбрать, если в каждой видел свое отражение…

В полном одиночестве, я был оторван от всех ориентиров, ощущая себя в глубокой пустоте, почти осязаемой и вязкой, в которой не хватало ни воздуха, ни сил всплыть на поверхность, потому что я был прибит болью к самому дну. Я даже не мог Тебя возненавидеть…

Я стал бессловесной рыбой, окруженный совершенно чужим мне миром, миром без единой родной души, миром, где я ни с кем и ничем больше не был связан…

Я пытался жить той жизнью, которую Ты скинула мне со своего плеча – опаленную мантию – ненужный дар, который я, подхватив по глупости, хотел вернуть и сказать о том, что это не моя жизнь, полная отчаяния и горя. Моя – была совершенно другой: с запахом ванили от воскресных лакомств матушки, с поцелуями и сказками на ночь, ее мягкими руками и глазами медового цвета; с большим деревом шелковицы во дворе дома, прилипчивой младшей сестрой, которая не давала мне прохода и ябедничала; с суровым отцом, которого, как мне тогда казалось, я совсем не любил, и все же…

Каждую ночь, перед тем как закрыть глаза, в своих мыслях я наивно повторял Тебе, что все произошедшее со мной – страшная ошибка и что, наверное, кто-то просто все перепутал и вскоре все обязательно прояснится, а сейчас… Я просил Тебя вернуть все на свои места: мою настоящую жизнь, полную любви и надежд, где все было возможно, и все были живы…


Шло время, и с момента пожара я так и не мог выдавить из себя ни единого слова. Поначалу я старался что-то сказать, делал какие-то движения ртом, но каждый раз увязал в беззвучной мимике неизреченных желаний. От досады я кусал язык до крови, лишь бы он, наконец, зашевелился, выговаривая слова, – но тщетно, я ничего не мог с собой поделать…

Завязав себе рот платком, я прекратил попытки даже иногда заговаривать с людьми. Отчасти потому, что жить в молчании все же лучше, чем терпеть издевательства, насмешки или жалость, ведь ничего другого я в ответ не слышал. И, несмотря на то, что я все еще жил, влача свое молчаливое существование, я был уверен, что умер…

Я не мог привыкнуть к этому жуткому запаху гари, осевшему в моих легких, надеясь, что однажды он раздерет мои внутренности своими ядовитыми испарениями, но он лишь мучил меня, преследуя повсюду, был в носу, на пальцах, языке, я ощущал его даже в глазах.

Продрогнув на Площади Подаяния, где собирались все обездоленные нашего города – кому что перепадет, я каждый день возвращался к руинам моего дома. Мутный пруд тревожился серебристой рябью холодного ветра, скрипели безжизненные карусели. Осень оплакивала дождями свою шевелюру. Колыбельная матушки слышалась мне привычным однообразием, и, забравшись под старые тряпки, которые я натаскал отовсюду, я потихоньку согревался, отяжелевшие веки заволакивали унылый пейзаж. Теряя вес, я падал в пустоту, ощущая себя одним из тех исковерканных холодом листочков.

В своих коротких и тревожных снах я часто видел, как задыхаюсь, но, как бы мне ни хотелось умереть, к своему огорчению, каждый раз я все же просыпался. Я совсем ослаб, почти не ел, перебивался объедками со столов соседей, которые иногда оставляли мне кое-какую еду возле сгоревшего дома; бродил по пепелищу, возлагал на обугленный остов собранную по дороге осеннюю листву или сыпал лепестки увядших цветов, там, где когда-то была наша гостиная, и тихо плакал, ожидая смерти…