.

В круговороте Тридцатилетней войны Кураж спасается у цыган, которые, согласно рассказчику, общаются на «странном ломаном языке»[493], так называемом ротвелыне, «нашем воровском языке»[494], о котором Кураж говорит, что якобы «освоила его менее чем за полгода!»[495] В романе рассказывается, как она применяла его, чтобы ввести в заблуждение жителей одной деревни, которую собиралась ограбить[496]. Еще быстрее «от одной египетской бабушки» она научается «гадать»[497] и осваивает обманные трюки, чтобы облегчить карманы жадных богачей, отняв у них украшения и драгоценности. Стратегически одаренная, имеющая большой военный опыт предводительница, «[она] подразделяет весь оборванный сброд на различные войска»[498], которые, в зависимости от своих особых способностей, берут на себя различные экспедиции за добычей.

Жизнь «в лесах»[499] – когда люди только «едят, пьют, спят, танцуют, бродят туда-сюда, курят табак, поют, дерутся, фехтуют и прыгают»[500], составляет противоположность трудовой этике и религиозному чувству долга трудящихся сословий: крестьян и ремесленников. Магические способности направлены прежде всего на то, чтобы избежать усилий. Дичь «по волшебному мановению руки замирает»[501], «мелкий скот крадут по-лисьи прямо в крестьянских дворах и деревнях либо вокруг них, а время от времени по-волчьи вытаскивают его из пасущихся стад»[502].

Кураж обещает рассказчику не только материальное благополучие без хлопот, но и «красивую любовницу»[503]. Как во многих других историях, посвященных нищим, пройдохам и разбойникам, от «Педро де Урдемаласа» до «Преступника из-за потерянной чести» Фридриха Шиллера, совместная жизнь без церковного таинства брака считалась обладающей дополнительной привлекательностью, когда можно отвернуться от «всякой чести и добродетели»[504] и предпочесть «ход жизни, исполненный порока»[505].

Рассказчик требует от властей решительных мер подавления и изгнания, как это прописано в эдиктах правителями страны, и критикует их за равнодушие:

С этими людьми я с тех пор посетил почти все разнообразные уголки Европы и навыдумывал много всяких проказ и воровских приемов / применил / и использовал на деле / так что можно исписать ими целый лист бумаги / если бы хотелось все их описать /


Да я и не думаю / что на этом дело и кончилось; именно поэтому я за всю свою жизнь не удивлялся ничему более / как тому, что нас во всех странах терпели / потому что мы ни Богу, ни людям ни на что не нужны и служить им не торопимся / а питаемся только ложью / обманом и воровством; и то, и другое наносит вред соотечественникам и даже большим господам / у которых мы отбираем солидную часть дичи…[506]

Ту точку зрения, что «цыган нельзя терпеть в обществе людей»[507], представляет также Агасферус Фритч в своем труде, опубликованном в 1662 г. Хотя ни в ученых трудах, ни в законодательстве того времени нет указаний на наличие милосердия и снисходительности по отношению к цыганам, он, как рассказчик Гриммельсгаузена, нападает на тех, кто

…ослепленные несвоевременной жалостью / […] они не постыдились / извинить и оправдать / этих ненавистных, предающих страну попрошаек / таких обленившихся воров, преступников и бродяг[508].

О мерах преследования – начиная с избиения у позорного столба, так называемой порки розгами, включая клеймение и вплоть до повешения – в романах Гриммельсхаузена не сказано ни слова. Однако в «Судейской Плутона» «сброд Кураж размещается со своими лошадьми на огороженном куске поля»[509]: они одновременно изолированы и заперты, маленький лагерь для интернированных, его легко охранять и легко контролировать.