– Вот, держи! Помни свою мать-крестную! Последний золотой из нашего дома. Ты деда своего помнишь? Ну, где тебе! Я тебя еще тогда на руках держала-пестала, когда папаня помирал. Он, как с Северов вернулся, без мамы нашей, так и слег. Ему жевать нечем было, – цинга, говорили. Он пососет-пососет корочку, да и отвернется к стене. И все молчит. Я ему: «Папаня, папаня, а мамка как же?» А он зажмет голову руками, и постанывает, вроде, зубы у него болят. Забывал, что зубов-то у него совсем нет, десна одни… Да, вот тебе золотой – пятерка это, ты ее возьми, возьми, она тебе еще пригодится, но только обещай, ладно? Когда меня отпоют, в церкви отпевают, это ты знаешь, то гроб сразу же крышкой закрой и забей покрепче, чтобы меня по деревне несли закрытой. Чтобы лица моего невидно было. Зачем людей пугать? Лицо-то все черное будет. Ну, чего ты смеешься? Я правду говорю. Рано умирать, толкуешь? Это, как сказать! Один господь знает, кому сколько отмеряно. Вот твой дядя Егор, уж, как жизнь любил! Думал не повалиться, а ушел, царство ему небесное! Да, и отец твой, кочет кочетом был! Коршун! В семьдесят лет мог один бутылку водки выпить и на голове постоять. Страх! Ты, никак, тоже пьешь? Озорник. В отца весь! А, золотой, не гордись, бери, спрячь подальше. Да, на горло-то ее не трать. Чего улыбаешься? – тетка взяла меня еще крепкой пятерней за волосы и сердито потрепала. – Ладно, иди! Помни, что я тебе сказала.

Я-то помнил, но завета матери-крестной не выполнил. Родные сказали: «Не положено! Молод ты еще командовать! Надо ей с миром проститься, с деревней своей, с людьми». Так и несли ее открытую до самого кладбища. И гвозди забивал не я, а какой-то пьяный мужичонка. Не наш сельский, а из переселенцев, которых в Бондарях становилось все больше и больше. Мужичонка посмеивался, стучал бойко молотком, матерился, попадая по пальцам. Гвозди гнулись – китайские, наших делать теперь разучились. Народ укорял мужичка за его неумелость. Но дело было сделано, и глинистые комья посыпались в страшную яму, застучали по сухой сосновой крышке, зашуршали, наваливаясь на гроб.

…А пятерку я, действительно, на водку не потратил. Она мне, ой, как пригодилась, когда почему-то перестали давать зарплату, и жить стало не на что. Эту золотую пятерку, последнюю реликвию, доставшуюся мне из глубин времени я разменял на тамбовском базаре у веселого цыгана, которому новая экономическая политика государства вложила в каждую ладонь по козырному тузу.

А история тетки, моей крестной матери, несмотря ни на что, забавна и необычна.

Прежде всего, по записям в церковной книге она не значилась Макаровой Прасковьей Федоровной, а писалась Прошкина Прасковья Рюриковна. Истинным было у нее только имя.

Дело в том, что тетка родилась в 1913 году прямо в поле, под копной, после чего моя бабушка слегла до самого Покрова, а крестить ребенка взялась соседка, Рюрика Прошкина жена. Мужичка не сдержанного на вино и на занятия по производству детей. «Рюрик» было его деревенское прозвище.

Тогда еще жили общиной, миром, и большая часть забот по воспитанию многодетной семьи брал на себя «мир». Сознавая, что, сколько бы он не работал, а восемнадцать ртов не прокормишь, Рюрик все больше выполнял необременительные поручения сельского старосты, махнув, тем самым, рукой, на ежедневный и кропотливый труд сеятеля. По-нынешнему сказать, он был прирожденный общественник, да и жена его работала все больше «на подхвате», угождая своим деревенским за складчину в свое нищенское хозяйство. Вот она и отнесла крестить новорожденную девочку в свой приход. Священник, дав по святцам имя моей тетке, вписал ее по фамилии Прошкина с отчеством Рюриковна, то ли из-за своей неграмотности, а то ли под влиянием бесовского зелья.