Не знаю, сбылись ли мои детские молитвы? Теперь нет в живых ни отца, ни матери, а судить о себе, как о человеке, я не имею права. Но, судя по всему, видимо, не были столь усердными мои мальчишеские молитвы…

Лошадь, разомлевшая то ли от жары, то ли от нашего попустительства, шла тихим шагом, лениво кивая головой. По обе стороны дороги наливала колос еще до поры до времени зеленая рожь, и там же, во ржи, где пронзительно голубели васильки, какая-то любопытная птица все спрашивала и спрашивала нас: «Чьи вы? Чьи вы?».

– Бондарские, вот чьи? – весело сказал дядя Федя и, встав на колени, огрел нерадивую лошадь длинным плетеным цыганским кнутом так, что она от неожиданности, потеряв чувство меры, сразу же перешла на галоп, телегу начало трясти, и я тоже, встав на колени, ухватился за жердину окаймлявшую телегу, и, чтобы не оказаться на дороге, то и дело привставал в такт прыгающей телеге.

– Ах, мать твою ети! Жизнь по воздуху лети! – дядя Федя огрел лошадь еще раз, и она почему-то с галопа перешла на рысь, но крупную и размеренную.

Надо сказать, что наш сосед никогда не ругался матом, и в подходящих случаях: или говорил о каком-то «японском городовом» или о «елках-палках», но, теперь видимо почувствовав свободу и волю, решил осквернить свой язык, таким вот приближением к веселому русскому матерку. Было видно, что у него, то есть у моего соседа, нынче озорное настроение. Он, наверное, как и я был возбуждён простором и безлюдьем поля, длинной дорогой и предполагаемой встречей с городом, не знаю, но лицо его, нынче гладко выбритое, светилось какой-то затаенной радостью, предвкушением чего-то необычного. Глаза с озорной усмешкой посматривали на меня, и весь их вид говорил, что, мол, вот мы какие! Перезимовали и еще перезимуем! А сегодня наша воля!

Я тоже заразился этой бесшабашной радостью: нырнул несколько раз в сено, потом опрокинулся на лопатки с намерением посмотреть – куда это идет-плывет вон то белое облачко? А вдруг из него покажется бородатое лицо Бога? Вот ужас, что тогда будет!

Но мою голову начало колотить так, что я тут же, вмиг растерял все свои фантазии.

Лошадь с размашистой рыси перешла просто на короткий бег, быстро-быстро переступая ногами, и так она бежала без понуканий долго и ровно. Впереди высоким забором из частых штакетников вставая лес темный и таинственный. Лес вырос как-то сразу и неоткуда, И я с удивлением рассматривал его сказочную сущность, о которой читал до того только в книжках. Дорога песчаная и рыхлая, в которой со скрипом увязали колеса, заставила лошадь идти шагом. Мы въехали в звонкую и сумеречную прохладу леса. То ли это птицы, то ли сам воздух ликовал от избытка бытия, – клубилось зеленое и синее, желтое и голубое. Под каждым кустом, веткой и деревом ворочалась, скрипела, трещала и свистела жизнь во всех ее проявлениях. Дышалось легко и свободно.

Дядя Федя, глубоко вздохнув грудью, повертел кругом головой и выбросил недокуренную цигарку. Потом я это вспомнил, читая у Николая Клюева: «В чистый ладан дохнул папироской, и плевком незабудку ожег». Все мое тело омывала легкая прохлада, как будто я после пылкого зноя окунулся в хрустальную струйную воду.

Свернув с дороги и вихляя меж стволов, мы заехали далеко в глубь леса. Сам ли дядя Федя то хотел, или только меня потешить, зная, что я отродясь не видел леса, но заехали мы в такие дебри, из которых я не знал, как будем выбираться. Деревья обступили нас со всех сторон, с любопытством поглядывая на незваных гостей и тихо о чем-то перешептываясь на своем древесном, одним им понятном, языке. Они всё говорили и говорили, вероятно, осуждая нас за то, что мы помяли траву, а вон там задели телегой за куст черемухи и обломили несколько веток, с которых вяло, свисали бесчисленные кисточки маленьких черных ягод.