– На-ка, побалуйся, пока я лошадь запрягу, до вечера, гляди,

– успеем. А твой дядька в Тамбове, на какой улице живет, знаешь?

– А чего не знать-то! В самом центре. На Коммунальной улице, прямо возле базара.

– А-а! Ну, это ничего. Мне, как раз мимо ехать, там я тебя и оброню.

Дядя Федя, конечно, знал, где живут мои родственники, а спрашивал, вероятно, так, для порядка. Моя мать заранее ему весь путь обговорила. Я-то знал…

Лошадь топталась в сторонке, лениво постегивая себя хвостом по бокам, захватывая траву, она, почему-то мотала головой и недовольно фыркала.

Дядя Федя, легонько похлопывая кобылу по гладкой шелковой шее, подталкивал её к телеге.

В картузе, вместе с красной в пупырышках земляникой, голубела мягкими присосками ягода-черника. Пока мой сопровожатый возился с упряжью и ладил оглобли, я, захватывая полными горстями ягоду, сыпал ее в рот, и захлебывался сладостным соком. Столько ягоды я никогда в жизни до этого, не то чтобы не ел, а даже не видел. В степном продутом и пропыленном родном селе кроме пышных, густых кустов лозняка по берегам теперь уже оскудевшего Большого Ломовиса, как я уже говорил, ничего не росло. Даже палисадников возле домов, и тех не было, – за время войны пожгли все…

Вытряхнув последние ягоды из картуза себе в ладонь, я кинул его в телегу, и тут же перемахнул в неё сам. Дядя Федя, подняв картуз, похлопал им себе по колену и натянул на голову. Мы снова тронулись в путь.

После короткого сна, такого же короткого обеда и сладкого десерта было гораздо веселее в том плане, что веселее жить. Вот подъедем мы к большому красного кирпича старинному двухэтажному дому с парадным подъездом, поднимусь я по широкой деревянной желтой выскобленной ножом лестнице, вот отсчитаю по коридору пятую налево дверь, вот постучусь согнутым пальцем в дверной косяк, а мне скажут: Входите!», вот войду я, и присядет тетка передо мной на корточки, вот ухватит меня теплыми мягкими ладонями за щеки и скажет: – «Ай, кто приехал!»

А дядя будет сидеть в углу в своей вечной гимнастерке, и легонько похохатывать: – Макарыч на харчи прибыл! Ну, давай, давай садись за стол. Как не хочу – не захвачу. А-садись! Как раз и захватишь!» И будут меня угощать ситной булкой, белой, ну, как вот руки у моей тети-крестной Прасковьи Федоровне. И будет чай из блюдца, и будет с печатями и двуглавыми орлами свистеть веселый самовар, А дядя Егор – крестный мой, будет опять похохатывать, щелкать маленькими плоскими кусачками крепкий, как теткины зубы, сахар-рафинад, и буду я, не спеша, легонько по-городскому, двумя пальчиками брать этот сахарок, класть его в рот и схлебывать шумно, со вкусом коричневый, пахнущий, угольками фруктовый чай, и буду тоже запрокидывать голову и улыбаться. А потом дядя Егор будет расспрашивать про отца – они с ним братья, вздыхать, вспоминая старое время, и потихоньку материть Советскую Власть. Но я об этом ни-ни! Молчок! Никому не скалу. На что вон Филиппович, человек грамотный, наш колхозный бухгалтер, тоже ругал Советскую власть, и его, не сжалились, забрали. До сих пор не вернулся, говорят, на Колыме свинец добывает…

Вдруг меня толкнуло с такой силой, что я вывалился из телеги. Какая-то коряга так ухватилась за колесо, что спицы – хры-хры-хры» посыпались, как гнилые зубы. Телега завалилась на бок, и ехать дальше не представлялось возможным.

Дядя Федя стоял у телеги и скреб пальцами под картузом. Потом, взяв лошадь за мундштук узды, повернул ее снова на полянку. Выпростав кобылу из упряжи и связав ей передние ноги, дядя Федя вынул чеку и снял колесо с оси,