Не пришлось бондарской рябине долго жаловаться, – повалил ее топор. Мне же досталось помнить лысые, продутые насквозь пыльные улицы нашего села и – никакой зелени, чтобы зацепиться глазу. Может быть, поэтому я был так счастлив в тот день в лесу…
Дядя Федя, теперь уже покойный, райисполкомовский конюх взял меня в длинную и полную впечатлений дорогу. А, как не взять?! Соседское дело!
Мать быстро собрала меня, сунула узелок в руки и перекрестила: «А в городе у него крестный да крестная, да еще одна тетка есть, так, что ситный ему будет за каждый день, да и ума пусть за лето наберется – Тамбов, все-таки. Там и кино, и театры всякие, да и люди почище, никак здесь – в навозе. Пусть посмотрит, попривыкнет, небось, повезет после школы где-нибудь на заводе к хорошему делу прислониться, гладишь, и свой кусок завсегда будет. Не в Бондарях же всю жизнь за трудодни горбиться!»
Я весело завалился в телегу с сеном, и мы тронулись в путь. А путь мне предстоял длиной в полный летний день и мою мальчишескую жизнь.
Утро было зябким и долгим. Солнце все никак не хотело вставать и я, разворошив свежее, еще не совсем высохшее, а только подвянувшее сено, залез в него по шейку и, крутя головой в разные стороны, озирал окрестности. Лошадь шла мелкой рысью, влажноватая пыль, лениво поднявшись, тут же ложилась на землю. От травы исходило еще вчерашнее тепло и запах парного молока. Хорошо сидеть! Лошадь только – цок-цок-цок! Бряк-бряк-бряк! Как будто ее кто похлопывает широкой ладонью по животу:
– Селезенкой екает! – на мои вопрос ответил Дядя Федя, бросив вожжи. Он улегся рядом со мной на живот, покуривая свою вечную самокрутку, которую он никогда не выпускал изо рта. Как только огонь доберется под самые губы, так сразу – новую крутить. Я его и до сих пор с козьей ножкой вижу. Только курил он почему-то все не в себя, а так – дым пускал, небо коптил.
– Привычка такая с войны привязалась, дым в себя не глотаю, а в зубах цигарку до смерти держать охота. Вот, поди, ж ты! – сокрушался он, заметив мой пристальный взгляд.
Дорога уходила вверх по центральной улице с характерным названием «Тамбовская». Улица эта выводила на старинный ямщицкий тракт, соединяющий Тамбов с городами: Кирсановом, Пензой, и через Пичаево – с Моршанском и Рязанью, а через Уварово-Мучкап – с Саратовом и далее – с Астраханью. Такая вот столбовая дорога.
Наш сосед ехал в Тамбов по каким-то своим делам, и я, с благословения матери, увязался с ним. Человек он был смешливый, всегда с подначкой, пить и дебоширить, тем более, материться, как большинство бондарцев, он не любил, потому, не всегда пользовался уважением у наших мужиков.
У него была обидная и презрительная слава бабьего угодника, примака, проживающего с тёщей и не проронившей о ней ни единого худого слова, хотя теща его была баба сварливая и скандальная, корила его за неумение жить, за его работу, грязную и неблагодарную. Мне часто слышался ее голос хозяйки и распорядительницы.
Жена же его, наоборот, была тиха и спокойна, ссор с бабами не затевала, ходила чисто и опрятно, правда, всегда в черном платочке. То ли за этот чёрный платок, то ли за то, что она пела в нашем церковном хоре, бабы называли ее монашкой, и тихонько подхихикивали над ней, как будто быть монашкой – предосудительно. Детей у наших соседей не было, может быть, поэтому дядя Федя при встречах приветливо шутил с нами, пацанами, в большинстве своем – безотцовщиной. Война прошлась и по нашим детским судьбам жестоко и без разбору…
Под тихое поскрипывание телеги я задремал согретый привянувшим сеном и близостью большого, пахнувшего табаком и лошадьми, крепкого мужского тела. Проснулся, когда солнце уже припекало вовсю, и становилось жарко. Разгребая руками сено, я выпростался из своего гнезда, и снял рубашку. Дядя Федя все так же лежал на животе, прижав локтем вожжи и посасывая самокрутку. Бондари остались далеко позади, только церковь размытая знойным маревом еще покачивалась на самом горизонте, оседая и меняя свои очертания. Так далеко от дома я еще никогда не был. Щемящее чувство оторванности от родного гнезда, заставляло меня все время поворачивать голову туда, где вместе с белым облачком уплывала за край земли наша церковь. По большим праздникам, а на Рождество и на Пасху мать меня не без труда, заставляла идти с ней туда, в сумеречную прохладу храма и молиться за своих близких, чтобы, не приведи Господи, беда не наследила в нашем доме, чтобы картошка уродилась, чтобы я хорошо учился и был хорошим сыном и хорошим человеком.