Заговори они – что это будет?
Вранье, жеманство, светский лепет,
гусарская бравада, анекдот,
катрен альбомный с пошленьким намеком…
История, Джойс говорил, кошмар,
который снится и нельзя проснуться.
Давно оставившая тело тень
плывет в неведомом пространстве,
по невесомым клавишам стучит,
в испарине, едва не задыхаясь, —
проснуться все никак не может,
ни почесаться, ни зевнуть, ни подрочить…

40 ватт

Тьма дневная иль ночная —
лампа светит в 40 ватт.
Я всего лишь уточняю
жизни медленный распад.
Существительная скука.
Прилагательный покой.
40 ватт на всю округу.
Правой левую жму руку:
«Здравствуй, здравствуй, дорогой!
– Как дела? – Да помаленьку…
– Выйдем, что ли, на балкон?
– Нет, давай смотреть на стенку…
Облака за горизонт
уплывают… – Незнакомка
крутозадая идет…
– Так, дружок, давай заткнемся!
Слушай музыку без нот…»

«Я научился жить не торопясь…»

Я научился жить не торопясь.
Живу по солнцу – пастушок-простушка.
Прирученная мною каждый час
не истерит настенная кукушка.
Мой сон послеобеденный тяжел.
Проснусь, вино студеною водицей
разбавлю… Пригублю… И хорошо…
Зачем душа обязана трудиться?
А в сумерках приходит нимфа. С ней
за день мой легкий до утра награды…
С зарей мне снится список кораблей
и вспененные строки «Илиады».

«У меня налицо черты оседлости…»

У меня налицо черты оседлости.
Я пишу, к своей обращаясь светлости,
из предместий неисчислимой давности
человеко- и бого- оставленности —
все равно, какого уезда, волости:
«Здесь одни и те же, дружок мой, новости:
то военный смотр, то ремесел выставка,
а то крестный ход по граблям неистовых.
День за днем, дружок мой, с утра до вечера,
из воды болот выпекают печево.
Из печи несут, а оно уж черствое.
Говорят, что сладкое, да и черт же с ним.
Закрома до верха полны той черствостью.
Вековые кажут друг другу новости —
все равно, какого уезда, волости…»

«Чепуха, говорю, ерунда, пустяки…»

Чепуха, говорю, ерунда, пустяки.
Но гляди – на балансе одни «висяки»
бытовые – убрать, подмести,
протереть. Показанья последней среды —
электричества, газа, тепла и воды —
хватит, чтоб под статью подвести.
А еще, говорю, ворох дел: то пришить,
то в подвал отнести, а то карандаши
заточить… Говорю тебе – речь
лишь о том, чтобы выжить. Другие дела
не распутать уже. И под сердцем дыра.
Надо все же промыть и прижечь.

Улья Нова

Темнота

Темнота нависает, сгущается. Бродит по комнате, выплясывает, кружит. Темнота рисует пальцем над Витиной макушкой кружевные виньетки с черными завитушками. Не дает уснуть, отбивает чечетку каплями на комоде, мечется из конца в конец комнаты, скрестив тоненькие ломкие ручки на груди. Темнота прыгает и летает под потолком, вглядывается в лица, бледнеющие с черно-белых фотографий над его письменным столом. Темнота сворачивается клубочком вокруг карандашницы, а потом до рассвета сидит на широченном подоконнике, обхватив коленки руками, изредка отрывисто всхлипывая и со всей силы щелкая пальцем стекло.


Соседка снизу – старушенция с вечно трясущейся головой, будто она на каждом шагу норовит избавиться от войлочной шляпки со свалявшейся войлочной розой. Однажды она подошла к Вите во дворе и настойчиво прошептала: «Так и знай, мальчик: чего сильно задумаешь, то и будет. Чего пожелаешь всем сердцем, то и случится. Поэтому думай осторожней.

И мечтай аккуратнее, чтобы потом тысячу раз не пожалеть об этом».

Произнося эти слова, она крепко держала Витю за запястье и вглядывалась водянистыми глазами в самое его нутро. Вспыхнув, растерявшись, Витя хотел заплакать, но потом со всей силы выдернул руку из цепкой старушечьей клешни, вырвался и убежал. Старушенция потом несколько раз жаловалась матери, настаивая на том, что ее сын – дикий и невоспитанный, поэтому за ним надо бы как следует приглядывать. И вообще быть с ним построже.