В следующую субботу всё повторилось снова. Разве что репертуар у Борьки сменился, да на афише, над непременным «пеняйте, суки» значилась неудобоваримая для колхозных желудков фраза: «В рамках месячника музыкального просвещения».
Курица появилась в окне с первыми аккордами Рахманинова. Сидела, пялилась на долговязую фигуру Борьки в мешковатом бархатном пиджаке и, приоткрыв клюв, тихонечко вздыхала. Борька выделывал длинными пальцами виртуозные кренделя, тряс напомаженными по случаю концерта космами и нет-нет да и кивал курице, мол, мы-то с тобой одни понимаем музыку. Курица соглашалась, прикрывала веки, а когда Борька перешёл к финальной части всё той же переложенной для фортепиано «Польки» Штрауса-сына, замерла, будто выключили в её нутре дыхательный вентилятор, а на последних аккордах охнула и потеряла сознание. Только лапки в окне и промелькнули.
Колхозники загромыхали ладошами.
Борькина жизнь в Жихаревке усердиями Мячикова была заполнена настолько, насколько это вообще было возможно: по будням он вёл два музыкальных кружка для детишек и два для взрослых, репетиторствовал с толстой румяной дочкой председателя колхоза и ещё горсткой околоначальственной детвы, а по субботам непременно давал концерты.
За три месяца, определёнными какими-то высшими силами, недовольными Борькой, в качестве жихаревской ссылки, он переиграл всё, что выучил в училище и доучил «по ходу дела», и не было ни одного такого дня, чтобы не приходила его послушать пёстрая курица. Она вздыхала, наклоняла голову набок, прикрывала глаза на глиссандо и октавных пассажах, а заслышав последние аккорды штраусовосыновьей «Польки» охала и выпадала из окна в полном и счастливейшем птичьем обмороке.
Борька дал ей имя – Элоиза и не без труда, через местного почтальона, выяснил, что курица принадлежала бабке Луковой, и что эта самая Лукова курицей своей в последнее время недовольна, потому что та перестала нестись и шляется, шалава, где попало.
– Ты, Элоизка, давай, от обязанностей своих не отлынивай! – отчитывал Борька лежащую под окном курицу после очередного концерта. – Яйца, слышь, неси давай! А то в суп пустит тебя Лукова!
Курица медленно приходила в себя, поднимала осоловелые глаза на Борьку и, когда до её сознания доходило, что это сам маэстро, выдавала неизменное «во-ох», вскакивала, обдав его пыльным облаком, и со всех ног неслась прочь.
– Жениться тебе надо, – качал головой Мячиков. – И в город валить. Пропадёшь здесь. В городе хорошо. Там филармония. Заведёшь полезные знакомства…
Мячиков произнёс «заведёшь знакомства» с такой кислой физиономией, как если бы сказал «заведёшь вшей», поморщился и продолжил:
– Напишу тебе ходатайку в райком.
И не обманул. Написал.
По осени, когда закурились красной дымкой деревья, а дождь прибил тяжёлую пыль к земле, пришёл Борьке ответ из города, что берут его каким-то младшим, очень младшим кем-то при филармонии. Борька на радостях, как положено, решил проставиться. Собрал почти всю Жихаревку в клубе, на заработанные деньги купил водки, а уж овощи и пироги местные нанесли с лихвой, как на Маланьину свадьбу.
Далеко за полночь, когда от выдохов «провожающих» падали замертво ядрёные мясные комары, кто-то пискнул: «Полечку», «Полечку» сбацай!
Хмельной Борька подсел к роялю и ударил по клавишам.
С первыми аккордами на подоконнике возникла Элоиза, как будто нарочно сидела под окном и ждала. Малопьющий по жизни Борька играл старательно, по памяти, но водка взяла своё: не доиграв до конца он икнул и на последних секундах выдал пару фальшивых нот. Колхозный люд этого не заметил. Но заметил сам Борька. Взяв финальный аккорд он минуту сидел, уставившись в лакированную челюсть рояля, и не решался посмотреть на окно. Когда же решился, то к ужасу своему заметил Элоизу, не упавшую в обморок, а сидевшую пряменько на подоконнике и глядевшую на Борьку удивлёнными округлыми глазами.