Странное чувство, чувство возвращения в родной дом, заставило меня остановиться и снова и снова обводить этот заснеженный дворик ошарашенным, узнающим и расплывшимся от слез взглядом.

О Г-споди, как совершенны
Дела Твои, думал больной.
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.
Как сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.
Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Б-же! Волнения слезы
Мешают мне видеть тебя.

…Прочтя наизусть пастернаковские строчки несколько раз и полностью прочувствовав все описанные в них симптомы тоски по Всевышнему, я двинулась ко входу в синагогу. Дверь легко и скрипуче отворилась, за нею были сени, затем еще дверь – и коридор. Из нижнего зала в коридор доносились звуки то ли учения, то ли молитвы.

Пребывая в трансе узнавания, я вбирала в себя это древнее святое бормотание, одновременно чутко улавливая запахи – старых книг, слежавшейся одежды, отсырелых досок и какой-то особенной еды с луком.

По лестнице, темной и узенькой, быстро спустился в коридор некий бородатый человек, который поспешно обратился ко мне:

– Слушайте, зажгите нам свечи! Вы еврейка? Шабос, шабос скоро! Поднимитесь в женское отделение!

То, что я проигнорировала его вопрос, еврейка ли я, почему-то послужило для него доводом, что это, несомненно, так, и он привел меня в женское отделение на втором этаже и указал:

– Вот здесь женщины молятся. А свечи зажгите нам в столовой.

Мы проследовали в столовую – также на втором этаже – и он поспешно подал мне коробок со спичками.

– Зажигайте!

Я как во сне поднесла зажженную спичку к двум свечам.

– Закройте глаза ладонями. Скажите: Борух Ато… Слово в слово за ним я произнесла требуемое благословение на древнееврейском.

– Гут шабос, – сказал человек и вышел.

– Гут шабос, – отозвалась я знакомым мне по книгам Шолом-Алейхема выражением, все еще вглядываясь в маленькие, нежные язычки пламени.

– Гут шабос, гут шабос, – медитировала я с нарастающим счастьем.

В столовой стоял запах селедки, винегрета, свежеиспеченного хлеба и, пожалуй, водки.

– Гут шабос, – пропела я кастрюлям и бутылкам.

В женском отделении, куда я вышла из столовой, никого не было. Стояли простые деревянные стулья и скамьи, перегородка, за которой виднелись книжные шкафы и учебная доска – наверное, тут и преподавали иврит для отъезжающих.

Женское отделение было, собственно, обрамлявшим нижний зал балконом, галереей. Я приникла к перилам и увидела нижний молитвенный зал. Там были люди, обращенные лицами все в одном направлении – туда, где стоял некий покрытый тканью с вышивкой шестиугольной звезды шкаф, по обеим сторонам которого горели свечи.

Среди молившихся были и молодые, и старые, и неказисто одетые, в шапках-ушанках, и элегантные, в черных шляпах и во фраках пушкинской эпохи, однако почти все бородатые.

Молились с книгами в руках, то сидя, то вставая, иногда повышая голоса и вторя ведущему, а то вдруг замирая в абсолютной, трепетной тишине уединения. В конце недолгой молитвы несколько молодых парней принялись танцевать, ухватясь друг другу за плечи, с громким и дружным пением. Евреи, евреи, – взволнованно говорила я про себя.

– Гут шабос, – произнес женский голос за моей спиной.

Я обернулась.

Судьбоносная, как сказал бы Горбачев, минута в моей жизни наступила.

12. Сара

Сара была, в отличие от меня, типичной еврейской красавицей с черными умными глазами, бледной, чуть ли не белой кожей и блестящими черными волосами. А одета она была как принцесса – в черное приталенное платье с белым кружевным воротничком, что заставило меня устыдиться за свои потертые джинсы.