, на сороковой после смерти день), я, будучи духом бесплотным-незримым, беспрепятственно проник в центр судебно-медицинской экспертизы, где в интересующем меня помещении завис под потолком, примерно в полутора метрах над столом – притемнённым, из матовой стальной нержавейки и обрамлённым невысокими, но довольно широкими бортами столом, чем-то напоминающим саркофаг, в котором покоилось моё бездыханное тело. Хотите верьте, хотите нет, но при виде его я не почувствовал н и ч е г о, как будто тело было и не моё вовсе… хотя почему «как будто»? Ведь коль я существую, и существую отдельно от тела, значит, я и не есть тело?!
Тщедушный, росточком с подростка, пожилой врач-судмедэксперт в поблёскивающих (из-под защитного пластикового козырька) золотой оправой очках, склонившись над этим телом, с величайшей внимательностью изучал изувеченное моё сердце, взглядывал на него под разными углами и ракурсами и, казалось, не до конца доверял узреваемому, озадаченно бормоча себе под нос: «Ну и ну!.. Никогда не видел ничего подобного, даже близко… пятый десяток в профессии, а такой разрыв… феноменально… как – разрез, строго напополам, до миллиметра… Н-да, аномалия, несомненно аномалия… хоть сейчас в кунсткамеру… Редчайший экземпляр, может, даже единственный в мире!..»
Опытнейший судмедэксперт, д. м. н. проф. П-ский И.Д. (о чём извещала нашивка на нагрудном кармане его халата), проведший за свою жизнь сотни, а то и (скорее всего) даже тысячи подобных вскрытий, был в явном недоумении, не находя решительно никакого объяснения увиденному, – как не найдёт он отгадки и позднее, когда, за составлением у себя кабинете официального заключения о смерти (я его читал), продолжит об этом размышлять, время от времени высказывая мысли вслух (видно, у профессора была такая привычка), всё так же задаваясь вопросами – и всё так же не находя внятных, убедительных для себя ответов…
Старый профессор не знал, да и не мог знать того, что в порыве какого-то непостижимого, иррационального, запредельного озарения вдруг открылось в эту минуту мне, – и почему-то я стал думать о себе (и поймал себя на том, что именно так думаю) в третьем лице.
«Его сердце,– приходило в «голову» мне,– разорвалось, разделилось напополам, на две равные части, две одинаковые половинки, потому что в его сердце жила и она, его любимая, его жена, его вторая половинка; и точно так же как ему, оно, сердце его, принадлежало и ей,– а так было всегда и во всём в их жизни: всё поровну, пополам, одно, что бы ни было, на двоих… Вот и сердце своё он, уходя, разделил с нею…».
«Могло бы показаться, – всё также в третьем лице размышлялось мне дальше, – что таким образом он хотел ещё раз показать, доказать ей свою любовь. Да только любовь их – большая, взаимная, настоящая – не нуждалась в этом нисколько, ибо она жила в их сердцах, как чудилось им, всегда… а может, и не чудилось вовсе? Быть может, любовь поселилась в их сердцах ещё до того, как они познакомились, узнали друг друга, и просто дожидалась, чтобы однажды, в урочный час, им открыться? И – открылась, лишь только они повстречались, а тогда выходило, что и вправду – всегда! Почему они всегда так и думали!.. А то, что в их сердцах поселилась любовь: в его сердце – к ней, а в её – к нему, они поняли, почувствовали с самой первой их встречи. И как поселилась – так потом всё время в них и жила: в двух сердцах, на два сердца сразу!.. И если бы даже, подумалось как-то ему (по прошествии уже многих лет их совместной супружеской жизни), им выпало поменяться сердцами, это ровным счётом ничего бы не изменило: любовь в их сердцах продолжала бы себе жить, как жила, и, возможно, даже этого не заметила. Ведь (это уже Ольга так его мысль, подхватив, разовьёт полушутливо, когда он с нею этой мыслью поделится), как гласит всем известный со школьной скамьи закон, при перемене мест слагаемых результат остаётся неизменным… Как неизменна – и уже без всяких шуток – была всегда их любовь друг к другу!..»