Только к ночи расхлябанный южный поезд стал подъезжать к Баку, Вера сидела на подножке, держась рукой за раскрытую дверь. Курила с чувством злобного облегчения. «Ну что, бродяжка, – обращалась она к себе, – что будем делать дальше? – и, жалеючи себя, продолжала: – Все в полном порядке, Верусь. Тебе всего двадцать лет. Ты молода. Ты пользуешься успехом. Ты призвана услаждать жизнь мужчин. – А потом, ожесточась: – Заткнись, дура, жизнь проиграна в самом начале!» От приступа самоуничижения на душе становилось легче, и она, очнувшись, жадно всматривалась в мир. Поезд как раз шел вдоль моря. Над лоснисто-нефтяной массой воды парила лимонная луна, и черные волны отливали лунной позолотой. Навстречу поезду плыл иранский танкер, освещенный прожекторами, как пустая танцплощадка. Выкурив сигарету, она так и осталась сидеть на верхней вагонной ступеньке, у подножия ночи. В общем вагоне было жарко и тесно: горбоносый шумный народ вез в Баку клетки с курами, ящики орехов и яблок; визжал в руках усатой старухи мешок с поросенком, стонала роженица. Люди были красивы, а язык их загадочен, и жизнь была похожа на ту же южную ночь, смесью лука, лунного сока и нефти. К Вере присоседился молоденький мальчик Абдухолик, который говорил на ломаном русском и угощал пыльным урюком из корзины, а она его – сигаретами «Кэмел», которые тот не курил, а прятал в нагрудный карман пиджака, надетого прямо на голое тело. Поезд едва тащился – его даже облаивали собаки! – но зато вагоны катили по пояс в кустах белых роз, и душный фимиам Востока придавал мыслям Веры ленивый трагизм. «Да, это рай. Рай!» – подумала она и вспомнила слова матери, сказанные тогда, когда они приехали много лет назад в Порт-оф-Спейн, на чудный остров в Атлантическом океане у берегов Америки, куда отца сослали послом. Вера еще не понимала отцовской драмы, восхищалась красотой океанских пляжей, их шириной, веерами пальм, экзотикой мавританского городка, близостью неведомого. На следующий день отец попытался покончить с собой, его спасла она – девочка в розовой юбочке, Психея, вбежавшая без стука в кабинет за миг до нажима курка. Верочка вскрикнула. Отец выдернул изо рта пистолетный ствол, выпачканный в слюне, и разрыдался. С тех пор она научилась не доверять раю. Юноша-мусульманин Абдухолик косил на нее краешком смуглого глаза: его поразил облик русской незнакомки, смело обтянутой в тонкие одежды, с черными глазами птицы на измученном лице. Он наивно думал, что такой красоте нельзя сделать ничего дурного.

2. Умаление отца

Странно рифмуются эти два расставания на перронах тысяча девятьсот семьдесят третьего года – Стеллы Тургеневой с Адамом Чарторыйским на московском вокзале и Веры Волковой с Филиппом Билуновым на затерянном полустанке в Ленкорани. И там, и тут – наивное прощание навсегда и общая для юношей упрямая улыбка, в которой есть тайная нежность, которую они в себе презирают, потому что нежность уязвима, а идол юности – именно неуязвимость. Тайным плодом той московской ночи была греза: молодая замужняя женщина на минуту подумала, что в ней растет ребенок от Адама, Вера в Ленкорани поняла, что беременна, и думала, что в Москве придется срочно избавляться от следов ее связи с Филиппом. Меньше всего она мыслила о беременности как о ребенке, нет, это был только его след, ее кровь, и только.


«Только отсутствуя в жизни, только избегая всего человеческого, слишком человеческого, можно остаться неуязвимым в себе, а значит, в конце концов – человеком. Главное – бегство…» – приблизительно так обращался к себе еще один молодой человек того времени по имени Адам, механически швыряя с балкона в темноту шарики для пинг-понга и слушая, как они тускло стукают об асфальт.