Михаил. Так внешняя непривлекательность стала причиной самоуглубления.

Розанов. Но меня замечательно любили товарищи

Михаил. И я тебя люблю.

Розанов. И я всегда был коноводом против учителей, особенно против директора. В зеркало, ища красоты лица до выпученных глаз, я, естественно, не видел у себя взгляда, улыбки, вообще, жизни лица и думаю, что вот эта сторона у меня – жила, и пробуждала то, что меня все-таки замечательно и многие любили, как и я всегда, безусловно, ответно любил.

(Продолжает.) С детства я любил худую, заношенную одежду. Новенькая меня всегда жала, теснила, даже невыносима была. Просто я не имею формы. Какой-то комок или мочалка. Я наименее рожденный человек, как бы еще лежу в утробе матери и слушаю райские напевы, вечно как бы слышу музыку – это моя особенность. На кой черт мне интересная физиономия или еще новое платье, когда я сам в себе бесконечно интересен, а по душе – бесконечно стар, опытен, точно мне тысяча лет, и вместе – юн, как совершенный ребенок…


Михаил подходит к Розанову, обнимает его.


Михаил. Ты в самом деле так бываешь похож на дитя.


Квартира Сусловой.

Суслова сидит с книгой. С улицы входит Розанов. Снимает верхнюю одежду.


Розанов. Эти заспанные лица, немощеные улицы. Русская жизнь так грязна, так слаба.

Суслова. Вчера ты говорил, что она тебе противна.

Розанов. Слаба, противна, но как-то мила. Не милы только болтуны. Русский болтун – теперь самая главная сила в нашей истории. Русь молчалива и застенчива, и говорить почти что не умеет. На этом просторе и разгулялся русский болтун. Воображать и чесать языком – легче, чем работать. На этом и родится ленивый русский социализм.

Суслова (с иронией). Зато мы – духовная нация. Что-то ты все чаще ругаешь русских.

Розанов. Но при этом ненавижу всякого, кто тоже их ругает. Кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен.

Суслова. Уж не побывал ли ты в какой-то редакции?

Розанов. Побывал и еще раз убедился: главный лозунг нашей печати: проклинай, ненавидь и клевещи.

Суслова. Не взяли статью?

Розанов. Надо писать только для себя. Не напечатают – не беда. Если написано хорошо, рано или поздно кто-нибудь оценит. А значит, написанное не пропадет.

Суслова. Ты стал логически тянуть мысль. Раньше были одни полумысли.

Розанов. Хочешь сказать – благодаря тебе? Отчасти, да. Подчиняюсь. Но мне это не нравится. Мне больше нравятся полумысли, получувства, догадки в двух словах.

Суслова. Ну понятно, мысли скачут или наоборот, как ты говоришь, столбняк в мышлении. Начал сейчас с лиц и улиц, а что на самом деле в голове?

Розанов (не сразу решаясь). Вот скажи мне на милость, Полиночка, сколько ты встречалась с испанцем Сальвадором? Три недели? А сколько других людей встретилось тебе в Европе? А сколько лет прошло с тех пор? Почти пятнадцать. Столько страстей и переживаний. У тебя так удалась биография. Для писателя это первое условие. Но твоя биография остается у тебя в голове, не ложится на бумагу. В голове не укладывается.

Суслова. Надо же, о чем у тебя болит.

Розанов. Да, душа болит за тебя. За твой талант. Талант должен развиваться. Я хочу быть нужным тебе.

Суслова. У меня до сих пор такое ощущение, будто я погрузилась с Достоевским в тину нечистую. И никак не могу выбраться.

Розанов. Это я понимаю. Когда девушка теряет девство без замужества, то она теряет все и делается дурною. Совокупление без замужества есть гибель девицы.

Суслова. Как ты можешь так говорить? Это жестоко.

Розанов. Полинька, а ты потерпи. Это ведь как горькое лекарство.

Суслова. Ты просто залезаешь мне в душу, причем уже не первый раз. Твои слова, что женщина без детей – грешница, теперь постоянно у меня в голове. От чего ты хочешь меня вылечить? А тебе не приходила мысль – вдруг я неизлечима? Если ничего не пишу – значит, больна. Если не пишу столько лет – значит, больна неизлечимо. Тебя вот в гении уже записали. Как же ты тогда не понимаешь?