– Да урод он, Лимонов твой! – не раз кричал ему со злостью отец, измождённый, до времени сдавший и изрядно пьющий инженер-путеец. – Использует только вас, дураков молодых, чтоб самому пролезть повыше. А вы и развесили уши, смотрите ему в рот как овцы!

Глеб чаще угрюмо отмалчивался, иногда огрызался с досадой, но в споры почти никогда не вступал, осознавая их бесполезность. Да и не глупо ли было спорить о революции с этим понурым, разочарованным человеком, который, присаживаясь иной раз возле телевизора, уже через пару минут безостановочно начинал костерить абсолютно всех: президента, министров, депутатов, губернатора, звёзд шоу-бизнеса, телеведущих и даже футбольных комментаторов, раздражавших его «своим тупизмом»? Поэтому, как только взгляд отца, пришедшего поздним вечером навеселе, падал случайно на раскрытый номер «Лимонки» или какую-нибудь забытую на столе листовку, Глеб тут же поднимался и, плотно поджав губы, торопился в другую комнату, дабы не слышать его занудно ворчливого гудения:

– А, опять свою дрянь притащил? Опять…

Он скрыл от родителей, что собирается в Дзержинск и что его поездка, вероятно, затянется надолго. Тихонько собрав накануне вещи и уходя, вернее, почти убегая от всполошившейся не на шутку матери (отца, по счастью, не было дома), буркнул только в дверях, мол, успокойся, в Москву я еду на пару дней, «на концерт». И затопал поскорее по лестнице вниз, на улицу.

«А дальше сочиню ещё чего», – решил он тогда, не слишком отягчая себя стремлением придумать что-нибудь по-настоящему убедительное.

Да, он любил мать – нервную, порой, крикливую женщину, измученную многолетним пьянством мужа. Но она редко понимала его теперь, относясь к партии почти так же, как отец: подозрительно, с упрямой враждебностью. Порой Глебу казалось, что если бы он сам с младых лет вместо занятий политикой начал безудержно пить, как некоторые парни-ровесники со двора, то мать отнеслась бы к этому терпимее, чем к партии. И, быть может, со временем даже приняла с кроткой обречённостью. Мало ли вокруг молодых алкоголиков! Зато митинги, демонстрации, газета «Лимонка», приходящие из судов постановления о штрафах, звонки из милиции, визиты участкового – всё это было для неё странно и дико, будило недоверие, страх. И Глеб, сколько над этим ни думал, решительно не мог понять, как, чем он может его развеять…

Однако сейчас, подходя к «бункеру», он уже не вспоминал о вчерашнем разговоре с матерью, о её взволнованных, пытливых расспросах. Он предвкушал радость от встречи с московскими ребятами, многих из которых давно уже почитал за своих приятелей, почти друзей, не раз деля с ними не только кров, но и жёсткие нары столичных «обезьянников».[2]

Внимательно оглядевшись по сторонам – не примостился ли где-нибудь поблизости милицейский УАЗик или же просто малоприметная с виду легковая машина с затемнёнными стёклами (на подобных обычно любили разъезжать «пасущие» партийцев «опера»), он перешёл улицу, обогнул угол дома, быстро спустился по отполированным тысячами ног крутым лестничным ступенькам и забарабанил кулаком в крепкую железную дверь. Он предполагал, что стучать придётся долго, поскольку обитатели «бункера» в такое время ещё, как правило, спали, однако, к своему удивлению, почти сразу услыхал быстро приближающиеся шаги.

– Кто там? – спросил звонкий голос.

Глеб назвал себя и город, из которого приехал.

Лязгнул засов, и из-за открывшейся двери высунулась миловидная, но показавшаяся совершенно незнакомой девичья мордашка.

– Привет! – сказал Глеб.

– Привет! – отозвалась девушка, но внутрь, однако, впускать не спешила.