Советское кладбище

Таборов пошел на старое городское кладбище, ходил вдоль покосившихся крестов и заброшенных надгробий, рассыпающихся прахом в вечность. Смотрел в лица людей, забытых, оставленных, думал о том утре, когда она залезла на него, мокрая и горячая, и хлестала селедкой по лицу, и он шепнул ей перед уходом вкрадчивым голосом, какой слышится от этих могил по ночам: «Пароль в мое сердце: жиды погубили Россию». Но она промолчала и ушла.

На облупленных старых фотографиях сохранились лица, немой упрек, или просто такое живое потрясение в глазах, кода случайный прохожий убивает тебя топором. Таборов прикинул скольких, похороненных здесь могли в действительности убить топором, в процентном соотношении. Сколько могли здесь быть вообще убиты, не считая тех, кто погиб на войне. И в глазах этих серых, но живых лиц он читал, что смерть их была в большей степени естественного рода. Это старость пришла в дом, а с нею смерть. Не рак и не нож кухонного гвардейца – бойца с ветреными мельницами. Лица пели скучную песню свою о том, что все в мире забывается и занимает свое место в отходах производства великой идеи, которую человек несет сквозь пламя бухенвальдских печей, рассеянную по мостовой пыль человеческой воли, сквозь тень Вавилонской башни в момент падения ее над городом и черный дым над Содомом после карательных операций. Где тот одинокий голос, когда о штанину вытерта ложка и заправлена в голенище, и солдат встает с земли, и из груди его врага дымится рана? Небо сеет тихий дождь, кроссовки месят кладбищенскую грязь. Уходит Таборов за ворота, к дороге, прочь. Таксист проехал, но перед этим, остановившись, выглянул своей сучьей рожей с белесоватой мерзкой щетиной и посмотрел. Явно один из тех, что любит класть молодым мальчикам на колени лапы, таких Таборов отличал. Взгляд, повадки, руки в движении, изгибающиеся похотливой судорогой.

***

Заказывая пирожок в Макдональдсе, я обратил внимание на ее брюки, серые с красной полоской, однозначно милицейские брюки. Тоже подтверждало и ее строгое крепкое мужественное лицо, тут же и он выскочил из-за угла, будто добрый арлекин. Он был свидетелем моего четвертования в обыденной мгле семейных предвзятых отношений, заканчивающихся так или иначе руганью и разбитой тарелкой. Его взгляд великодушно метнулся в сторону, дабы осколками памяти не впиться в мою стыдящуюся неловкую натуру, источающую соки безверия в апологию самого себя. Момент узнавания одинок как луч солнца с другими не имеющий пересечения.

***

Он идет по грязной обочине узкой дороги, где впереди него шествует пара детей. Даже они кажутся ему враждебно настроенными в этом незнакомом городе; они в любой момент могут развернуться и узнать в нем приезжего, и бросить камень, и убежать, затаиться в одном из переулков, так что никогда не сыщешь. Или кто-то из местных увидит его шастающего за детьми и решит, что он маньяк, и непременно тогда изобьют его. Только обогнав их и расслышав незамысловатый разговор детский, он перестал бояться и понял, что это просто наивные добрые дети возвращаются домой из школы.

С аккуратностью он исследовал надписи о запрещениях и уведомлениях. На улице Егорова с табличкой на одном из домов советского времени: "Жители дома борются за звания дома высокой культуры" – чуть поодаль воняло канализацией. Мужик, весь в бороде, вез на телеге груду ржавого хлама. Его сжигало похмелье.

***

Эти внезапные припадки страха симптоматичны. Я стал пуглив, как бездомный пес. В общем-то, и всегда, наверно, был. Только там, в Москве, это не обращало на себя внимания. Будучи по сути своей трусом, я мог ударить в ответку незнакомого человека в метро, мог огрызнуться, нахамить, и сейчас могу, но это казалось приемлемым дома. Огромная, всегда незнакомая, каждый день чужая, но родная Москва была моим домом, моим сумасшедшим домом. Не могу сказать, что был там счастлив последнее время. Но тем не менее. Живя в Москве, забываешь про страх, там живешь всегда на грани, на пределе, в сборище самых-самых: критически злых, необычайно добрых, безнадежно глупых или чрезмерно башковитых, самых разных, но всегда выбившихся вперед; тут же, на периферии, бег замедляется, ты перестаешь нестись вместе со всеми и начинаешь замечать вокруг странные вещи. И не только вокруг, многое лезет изнутри. Наружу.