Наконец-то меня отпускала тревога за него. Ведь вот он! Какой-никакой, а свой старший брат. У других пацанов и такого нет.

Сосед слева-мама

– Нет, свои штаны сними. Наденешь вот эти новые, от лыжного костюма, – сказала мама.

Ношеное пальтишко темного драпа со взъерошенным цигейковым воротником, разбитые ботинки со шнуровкой и желтые байковые штаны. У нас не было большого зеркала, чтобы увидеть себя в рост, но из-за новых штанов я чувствовал себя празднично, как бы во всем новом. Когда я был уже готов, мама бережно повязала мне на рукав черно-красную траурную повязку.

Колонна МПС, как и всегда, собиралась на конечной остановке 24-го троллейбуса (который еще только в будущем пустят здесь) и против того места на скверике, где позже поставят памятник Лермонтову. Сейчас многим кажется, что памятник был здесь всегда, а я хорошо помню время, когда его еще не было. Лермонтов получился молодцеватым, в короткой шинели с как бы отдутой ветром полой. Но будущее призрачно, и пока на месте памятника был только ветер да хмурый мартовский день.

В толпе с мамой все время здоровались, а про меня спрашивали:

– Сынок?

Над разрозненной колонной нескладно торчали на высоких палках портреты. Одни – лицом, другие – тылом, третьи и вовсе ребром.

Как в большие праздники, движение на Садовом кольце было остановлено, и по нему двигалась большая человеческая река. Но вскоре появились военные регулировщики. Своими жезлами они словно поставили запруду и сумели остановить реку, дав влиться и нашей колонне в общее движение. Регулировщики мне понравились, такие четкие. Но потом стало опять скучно, особенно от шарканья сотен подошв. На первомайской демонстрации их совсем не слышно, потому что люди поют, играют духовые оркестры. И вообще – смех, весело. Во время остановок движения мужики из колонн подходят к праздничным буфетам, оборудованным на полуторках с откинутыми бортами и занавешанным белой бязью. У буфета выпьют, закусят и опять в колонну – хорошо!

Сегодня ни песен, ни оркестров, я уж не говорю про буфеты, все – молча. На Колхозной как встали, и полчаса прошло, и час, а мы ни с места. Я все посматривал на свою повязку – ни у кого такой красивой повязки не было. Вдруг я заметил, что здесь тротуары узенькие и совсем без снега. Куда его дели? Наверное, во дворы задвинули. Снега-то в Москве еще полно.

Ребята звали в дом восемь с откоса кататься на такой изогнутой железине. Я еще никогда на такой не катался. Страшно, наверное. Еще бы, можно запросто под поезд попасть, как мой одноклассник Лягушкин. Но лучше бы я туда пошел, чем в этой скучище томиться. И главное – все вокруг такие хмурые, и все молчат и молчат.

Вдруг все как побегут! Мама уже на бегу схватила меня за руку, и мы тоже помчались со всеми вместе. Мы бежали все быстрей и быстрей, потому что бежать было под горку. Здесь был естественный, довольно протяженный уклон. Но бег наш был какой-то необыкновенный, он нагонял на меня жуть. Тысячи мужчин и женщин молча, не издавая ни одного живого звука, кроме топота каблуков и шарканья подошв, неслись куда-то, не разбирая дороги… Если бы в этот момент встал перед нами непроходимый лес, жуткая чащоба, то после нас от леса ничего бы не осталось. Все снесли бы…

Наконец бег замедлился. Вливаясь в узкое горло Цветного бульвара, люди и вовсе перешли на шаг. Прямо напротив Цирка шеренга стала. Тяжело отдуваясь после бега, мама сказала:

– А, так теперь уже совсем близко, сыну. Это же – Самотека.

Я огляделся. Какая там Самотека, я что, Самотеки, не знаю? Уж скорей – Трубная. Снова портреты торчали над головами вразнобой. Но это еще полбеды. Главное – был разрушен настоящий порядок в колонне, когда каждый знает своих соседей и слева, и справа. Об этом предупреждал один дядька еще там, на месте сбора. Я, например, теперь знал только одного соседа слева – мою маму, а соседа справа совсем не знал. Но и спереди из шести человек я знал только двоих, остальные были новенькие. Сосед справа, будто прочитав мои мысли, протянул мне две маленькие сосучие «барбариски», сказав: