…Странно, почему во сне дом пустой. Весь его прошёл, но ни одной живой души так и не встретил. Где кошка Муська и прочие, кто должен быть в доме?..
…В кабинете − письменный стол, бумага, перо. Чем я занимаюсь? Журналист? Пописываю в уездную газету, какую-нибудь «Орало землероба», статейки по аграрному вопросу, что-нибудь вроде «О несомненной пользе навоза для наших суглинистых почв»? Сомнительно… Писатель? Ну, это едва ли: в уездах в основном графоманская публика процветает: мрачная деревенская скука подобному «творчеству» немало способствует. Значит, я графоман… Не хотелось бы!
Ага, о бумагах очень даже кстати вспомнилось: надо будет в них заглянуть, – так, из праздного любопытства: что же я такое пописываю?
А ещё я не знаю, как называется уезд, знаю лишь, что находится он где-то в вятской глуши. Впрочем, мне это всё равно; а если употреблять новорусские фразеологизмы, обеднённые идиоматическими и всякими другими возможными значениями, то можно сказать, например, так: да мне всё − по барабану…
…Что-то ещё не даёт покоя: так и ворочается, так и гвоздит в голове, словно кто-то тонкими ледяными пальцами на полушария надавливает, – вот на левое надавил, вот и на правое (отчего немедля нарастает разноголосица в мыслях), а вот и на оба сразу, отчего крохотное солнце разума, дремлющее в самой середине мозгового вещества, озлившись, начинает выплёвывать длинные раскалённые протуберанцы.
Лицо!! Я не видел своего лица!!!
В зале стоит трюмо (старинное, громадное, из карельской, вроде бы, берёзы), и стоит со времён незапамятных: видело младенцем не токмо меня и папеньку, но и папенькиного папеньку тоже. Когда я прохожу мимо этого трюмо, то даже краем глаза стараюсь не смотреть в зеркало, где – знаю − отражаюсь в полный рост. И проделываю это не из-за глупых суеверий, а просто потому, что не люблю на себя глядеть, и даже бриться привык на ощупь. Девка Парашка, зная… Стоп! Какая ещё девка? Откуда она взялась?
Так-так-так… А-а, вспомнил! Парашка – дворовая; то бишь, бывшая. Как и всякая другая молодица, окончившая полный курс дворового университета, она врождённая ленивица и хитрунья: зная мою нелюбовь к зеркалам, раз или два в месяц протирает трюмо от пыли, а до самого зеркала ни за что не дотронется: не требуют – ну, стало быть, и тряпкою размахивать незачем. И ежели мне вступит вдруг в голову подойти к трюмо – посмотреть на себя, так, чего доброго, из непроглядной от пыли зеркальной глубины чёрною тенью выметнется призрак, обряженный в срамные одёжи, с расписною, как у полинезийцев, кожею лица и рук, с перстнями в ушах, ноздрях, губах и – даже думать отвратно – на языке, или безумно закривляются, залягают ногами, захохочут небывало охальные, простоволосые фата-морганы…
Может быть, я призрак и есть? Брожу по дому, воображаю себя живым, а сам по рассеянности прохожу бестелесным туманом сквозь стулья, столы, горшки с геранью и толстенные, в два обхвата, брёвна стен? Нет, нет! Я очень даже хорошо помню: когда проходил мимо трюмо, в зеркале тоже кто-то прошёл (и ежели это было не моё отражение, так чьё же?), а, как известно, зеркало призраков не «видит» и не показывает…
…Странные у меня мысли!.. Словно бы я сейчас сплю… Это раздвоение сознания, вот что! Это надо же…
Голос отчётливо, осуждающе вычеканивает:
− Это надо же так убиваться!
«Кто это? Парашка?»
Второй голос (он тише, миролюбивее) добавляет:
− Подумать только… Из-за какого-то грязного поддона в микроволновке…
«Значит, я не сплю; я на работе».
Бумажный шорох. Шелестящий, присвистывающий на согласных звуках, шёпот: