Закончив с приготовлением обеда, ухожу в палатку, чтобы собраться в дорогу. Сменной одежды у меня немного, но есть, а весь рюкзак таскать будет неудобно, это я просто знаю, потому что опыт есть. Ну вот, пока тихий час, я и собираюсь, лишь затем задумавшись: если взять котомку сразу с собой, то догадаются, а если не брать… Кто знает, поэтому я решаю припрятать её в лесу недалече.
Я понимаю, конечно, что уже настроена на побег, и другого варианта не рассматриваю. Наверное, это предчувствие или ещё что-то в таком роде, но задумываться я не люблю, поэтому действую по плану. Лесок у нас с севера. Он не сильно густой, но он есть. Вот тут я и прячу свои припасы меж корней дерева какого-то. Не знаю, какого, не разбираюсь я в них; знаю, какие ягоды можно, а какие нельзя, а вот в деревьях…
И вот я подхожу к о чём-то задумавшемуся вожатому, смолящему папиросу. Дым мне, конечно, неприятен, но сейчас проблема совсем в другом. Я не хочу, чтобы остальные услышали, запаниковать же могут, потому подхожу до окончания тихого часа. Зря я так, конечно, ведь знала же, как он ко мне относится.
– Чего тебе, Найдёнова? – интересуется он, раздражённо глядя на меня.
– Я в деревне радио слышала, – сообщаю ему. – Немцы напали. Сказали, что Отечественная война началась.
Я не успеваю даже договорить, как меня сбивает с ног сильная оплеуха. Я падаю на землю, да так, что у меня перед глазами темнеет.
– Ты лжёшь! – выкрикивает вожатый. – Лжёшь! Провокаторша! Паникёрша! – он бьёт меня ногой, потом что-то свистит, заставляя меня кричать от боли. – Молчать, сволочь! Вражина!
Он бьёт меня, а я откатываюсь в сторону, а потом… наверное, я убегаю, потому что обнаруживаю себя у самого леса. Оглянувшись, вижу, как ребята запрыгивают на обезумевшего вожатого, а он машет ремнём во все стороны. Вот, оказывается, чем он меня… Гад проклятый… Я всхлипываю от боли, потому что со всей силы же бил, а потом… Потом решаю не возвращаться.
Вот и опять я беспризорница. Взяв котомку, ухожу в сторону, чтобы найти место, где переночевать можно. Неожиданно недалеко нахожу что-то походящее на старую берлогу, куда натаскиваю лапника, чтобы помягче спалось. Ночи нынче тёплые, а лето жаркое, потому замёрзнуть не боюсь. Я слышу зовущие меня голоса, но не откликаюсь, а сворачиваюсь в клубочек, чтобы поплакать.
За что он меня так побил, за что? Я будто становлюсь той маленькой Маруськой, что скиталась по городам в надежде выжить. Снова я одна, и снова меня предали свои. Взяли и просто предали, ещё и избив напоследок. Потому что такие злые слова – это предательство. Вся левая сторона лица отекла, в голове гудит, а тело ноет и пульсирует от этой боли. Гадёныш наш вожатый, просто гадский гад, как говорил один босяк.
Я закрываю глаза, прислушиваясь к отчётливо слышимым сейчас бахам и бумам. За что со мной так? Ну за что? Правильно я убежала, потому что ещё неизвестно, как ребята отреагировали бы. Вполне могли тумаков надавать так, что я бы и не встала. Не верю я им больше, совсем просто не верю. Пожалуй, случившееся стало последней каплей. С этой мыслью я и засыпаю.
Дядя Гриша
Будит меня какой-то очень громкий «бах», отчего я подскакиваю на своей лежанке. Взглянув наверх, понимаю, что разоспалась – солнце уже высоко. Не полдень, но и не раннее утро. Где-то в стороне дороги бахает, значит, туда нельзя, хоть и любопытно, что происходит. Надо будет одним глазком посмотреть, всё равно же идти надо на восток.
Нельзя попадаться милиции здесь, надо подальше отойти, тогда, может быть, найдётся другой детдом, особенно если фамилию чужую сказать. А то боюсь. Меня этот вожатый вообще забьёт. Набитые со вчера места ноют, и плакать ещё хочется, всё-таки давненько меня не били именно так. Вздохнув, раскрываю котомку, надо сыр в первую очередь съесть, он испортиться может, жалко будет.