Висла Первого мая,
тружусь с надеждой, с охотой,
всего себя отдавая.
[2]
В Гочалковицах – Висламалютка,
как Свидер:
ладони в воду – запрудкой,
и всю ее тут увидел.
Белая Виселка, Черная Виселка
с горы Бараньей.
Апрель. А небо? Хрустальной выделки,
свежести ранней.
Катится Виселка, светлая, резвая.
Что ее ожидает?
Здесь создадут водоем для Силезии,
в Силезии воды не хватает!
Возведена здесь плотина бетонная.
Море в селе будет этом.
В Польше такая радость огромная —
быть сегодня поэтом!
[3]
Если б я Реем был из Нагловиц,
сеял бы я пшеницу,
сеял слова бы – но как их измолвишь,
как повернешь на страницу?
С самым глухим польским местечком
что нас объединяет?
Словно под камнем хранимая вечно,
польская речь родная.
Польши дороги мы перестроим,
но сохраним преданий оплот,
двинемся дальше ширью такою,
шире, чем арка Опатовских ворот.
И будут пшеничные эти поля
вспаханы тракторами.
Об урожае небес не моля,
гимны придумаем сами.
[4]
Качается маятник солнца
над Енджеёвом
для меня, для тебя, для потомства
днем новым.
Не на мой вкус и рост
все, что создано в Нагловицах, —
пан, ксендз и пробст
повинны в этих страницах.
У источников польской речи
в их вглядись начало;
песнь – немого сестра – издалече
без руля по Висле примчала,
приплыла ладьею, карбасом...
(Слова эти нынче немы —
лишь поэт вдохновенным часом
впишет в поэмы.)
Рудам Келецким и Свентокшиским,
что лежат веками,
неужели ж не отразиться
моими стихами?
Я из гроба вскинул бы руку,
из-под глины толщи,
чтоб доделать, доверить звуку
все, что ныне свершается в Польше!
[6]
У меня родятся внучата,
виски седеют все более,
а сила моя непочата,
во мне творится история.
Я еще о смерти не думаю,
но в жизни успею сказать ли,
что ландыш так же разумен,
как поэт и писатель.
Кто любит землю родимую,
как покойную мать любимую,
чей последний час был бы светел,
если б взор ее ясный отметил,
отразил бы последним светом
то, что сердцу важнее хлеба,
что ласкает душу приветом,
голубое польское небо.
[7]
Ты не спрашивай, дочка, где папа,
когда папы не будет.
Наша Польша словами богата,
а в словах жить я буду повсюду.
Проплыви от истоков до устья
Вислы великой,
не одно – то с весельем, то с грустью —
тебя окликнет.
А когда доплывешь до слиянья
Вислы с морем,
скажешь: «Здесь истории грани,
их достиг и отец... быть может!»
Я не Сментек, я не Жеромский,
не Фантазий и не Мечтатель.
Я лишь камень свободы польской,
что в траншеи небо метало.
И я в Польше шагами мерными
иду с народом моим,
с каменщиками, с инженерами —
передовым!
Почему же передовым? Потому что, кто первым
громом
был свободу прославить призван,
кто в борьбе звал звуком громовым,
тот народом и будет признан.
[8]
Тополя... Если бы шум один листьев
услыхал от них я,
ничего бы из стихов не вышло,
вместе с ветром бы стих я.
Одинокий я шел бы, лишний,
к истощению мысли,
к омелению Вислы.
Тополя мне такие в Варшаве
шелестели,
под которыми гибли отцы наши в славе
в Цитадели.
И шумят тополя, как когда-то
над ними,
знаменуя их муки и горечь утраты
памятниками живыми.
Птичьи стаи над ними летают
вверху беззаботно...
Так должно было стать —
ведь пришла свобода.
[9]
Небо заплыло тучами
с севера моря плотно,
над Немецким Островом скучились
близко: у Плоцка
дождь, сгибая ракиты,
лавиной хлынул,
гром собрался сердито
обрушиться на равнину,
на поля ячменя, пшеницы,
как вдруг из разверстой дали
изволил он появиться —
меч из солнечной стали, —
пронзил мохнатые пасти
уже не тучищ, а облаков,
заливши светом и счастьем
окрестности далеко.
И стало от Плоцка до Добжиня ясно —
волнение Вислы и шумная речь.
Это прекрасно:
победил огнепёрый солнечный меч!
[10]
А во мне если сердце забьется,
то и песня в разлив разольется.
За каждое польское слово